Без остановки. Автобиография - Пол Боулз
У мамы была толстая книга в зелёном переплёте, в которую было вложено много вырезок и записей. У мамы было обыкновение редко выпускать из рук эту книгу, которая лежала рядом с ней даже тогда, когда она вязала крючком. Она заглядывала в книгу несколько раз в день. Книга называлась «Детская психология», и по совершенно непонятным мне причинам мама не хотела, чтобы заглядывал в неё я, поэтому хранилось это издание отдельно от всех остальных. Книгу написал доктор Рикер, человек, к мнениям которого папа испытывал глубочайшее презрение. Мама и папой часто страстно спорили о ценности и применении идей доктора, и придерживались диаметрально противоположных взглядов по поводу воспитания детей. Мама верила в бесконечное терпение, папа — в непреклонную твёрдость. Свой подход он называл здравым смыслом. «Совершенно очевидно, — утверждал он, — что ребёнок всегда будет держаться в рамках, которые ему поставят». Оба они совершенно игнорировали тот факт, что в пять лет я ни разу не говорил с другим ребёнком, и не видел, как дети играют. Я всё ещё представлял себе мир как место, населённое исключительно взрослыми.
Глава II
Мой дедушка на ферме Счастливой ложбины, 1916 г. (П. Боулз)
В начале века некий доктор Флетчер заявил, что совершенно необходимо пережёвывать пищу сорок раз, вне зависимости от её твёрдости и состава. Доктор утверждал, что это необходимо для формирования болюса или пищевого комка, и предлагаемый им процесс пережёвывания пищи называли флетчеризацией. С той поры, как мне стукнуло пять лет, папа много раз со всей обстоятельностью объяснял мне преимущества такого тщательного пережёвывания пищи и заставлял меня есть по этой схеме. Я послушно жевал, но иногда всё же проглатывал пищу до того, как успевал пережевать её сорок раз.
«По Флетчеру, молодой человек!» — кричал тогда на меня папа и бил по лицу большой льняной салфеткой. Часто салфетка попадала мне в глаз, что было не просто больно, но и унизительно. «Жуй ещё. Жуй. Ты ещё не сделал свой болюс». К тому моменту я чувствовал себя настолько сбитым с толку, что не понимал, жую я или глотаю.
«Я что тебе говорил? Я же сказал тебе не глотать!»
«Случайно получилось», — оправдывался я. Иногда болюс всё ещё был у меня во рту, так как даже при непроизвольных глотательных спазмах я научился держать его под языком. В таких случаях я открывал рот, чтобы показать, что я не ослушался папу. Однако тот воспринимал моё поведение как «наглость» и изливал на меня поток новой брани.
Чтобы избежать этих мучений, я умолял маму, чтобы она разрешила мне есть на кухне раньше родителей, но она позволяла мне это, только когда я был болен. Следовательно, болезнь стала большим соблазном, и половина моих ранних недугов были лишь предлогом, чтобы лежать в кровати и есть отдельно. Однажды ночью, когда у меня была высокая температура, папа, стоя у моей кровати и заложив руки в карманы, сказал матери: «Знаешь, мне кажется, что ему нравится болеть».
«Да, — подумал я, — действительно нравится. И самое лучшее в этой ситуации — это то, что я по-настоящему болен, и ты не можешь этого запретить». Я начал регулярно и подолгу болеть, со сладострастной дрожью предвкушая долгие промежутки времени, когда меня никто не будет беспокоить.
Летом 1916 г., когда мне было пять лет, родители переехали в дом на Де Грау-авеню. После окончания сезона в Гленоре они отвезли меня и оставили на ферме Счастливой ложбины. После переезда родителей дедушка приехал в Нью-Йорк и провёл неделю в их новом доме. По возвращении он с немалым воодушевлением описал мне наше новое жилище. «Вот увидишь, это очень хороший дом», — заверил он меня. Я ему охотно верил, но без особой радости ожидал в нём оказаться, потому что в нём будут папа с мамой.
Тем не менее дом произвёл на меня большое впечатление. Всё в нём сверкало новизной. Полы были такими блестящими и скользкими, что несколько раз упав, я начал делать вид, что открытые участки пола — это вода, и я должен перепрыгивать с одного ковра на другой, чтобы не провалиться.
Дом был расположен на «Холме», представлявшем собой поросшую лесом возвышенность в местечке под названием Ямайка на Лонг-Айленде. Недавно проложенные улицы заканчивались лесом. Поначалу природа была нетронутой, и по утрам мы слышали пение птиц. Потом к востоку от нас построили дом судьи Тумбли. Через два-три года вырубили деревья на противоположной стороне улицы. Мама решила, что ей больше не нравится жить в этом районе. Больше всего её не устраивала вырубка деревьев. Были и другие причины для недовольства: хотя наш дом и выглядел как строение, предназначенное для одной семьи, в нём проживало две. Вторую часть дома занимала семья молодого архитектора, спроектировавшего здание, и мама плохо ладила с его женой. Ещё одним недостатком было то, что дом был построен на возвышении, и чтобы дойти до него с улицы, надо было подняться на тридцать пять ступенек. Тем не менее вокруг дома летали малиновки и дрозды, рос кизил и даже фиалки. В этом доме жить было куда приятней, чем в тёмной квартире с пустым двором под окнами.
У нас была домработница — нордически спокойная финка по имени Ханна, носившая очки на цепочке, пристёгнутой к маленькой кнопке у воротника. Муж Ханны был штатным сотрудником Социалистической партии Америки, и она постепенно стала всё больше помогать ему, после чего перестала у нас работать, хотя в течение нескольких лет иногда приходила и оставалась со мной по вечерам, когда мои родители куда-нибудь уходили. Ханне помогала Анна, которая тоже была финкой, но недавно приехавшей в Америку. Мне она не особо нравилась, хотя, возможно, потому что я слышал о ней только критические отзывы. Анна была молодой и наглой, она пела во время работы и громко шумела вёдрами и шваброй.
Выражение «тётя Аделаида» было магической фразой, означавшей не только человека, но и место. Она была папиной сестрой и работала библиотекарем вместе с Анни Кэрролл Мур, директором детского отделения библиотеки на Пятой авеню. Тётя Аделаида общалась со мной как с обычным человеком, и не относилась ко