Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей - Джастин Коуэн
Как я узнала в ходе моего первоначального исследования, найденыши не являлись сиротами. А госпиталь для брошенных детей не был ни госпиталем, ни сиротским приютом.
Сирота – это ребенок, чьи родители умерли, в то время как найденыш обычно имел живых родителей. Из-за нищеты, а чаще из-за незаконнорожденности эти родители отдавали своего ребенка на попечение госпиталя для брошенных детей. Это означало, что, несмотря на свое название и на медицинскую помощь, которую оказывали детям, «госпиталь» был больше похож на сиротский приют. Само слово «найденыш» технически было неправильным термином в случае детей, которые оказывались в этом учреждении, поскольку так можно было назвать лишь оставленного или тайком подкинутого ребенка. На протяжении почти всей истории госпиталя туда принимали детей, лично принесенных родителями, которые проходили тщательную проверку.
В архиве, который я начала просматривать, находились и старинные справочные документы в виде пергаментов из эпохи до изобретения шариковых ручек и пишущих машинок. Слова «госпиталь для брошенных детей» были выведены наверху изящным каллиграфическим почерком, а ниже находился титул, оттиснутый с деревянного клише: «Правила приема детей». Пока я изучала документ, мой взгляд задерживался на нескольких любопытных словосочетаниях вроде «известная репутация», «в силу добронравия» или «честный образ жизни». Больше предстояло узнать потом.
В музее я рассматривала экспозиции о повседневной жизни найденышей, фотографии детей в одинаковой одежде, занимавших ряды скамей в часовне. Там была маленькая железная кровать с выставкой детской униформы; вещи висели на закругленных деревянных колышках. Саржевая ткань была грубой и плотной, безыскусного желтовато-коричневого цвета; она была выбрана как символ бедности, смирения и (как я узнала позже) позора.
Одежда выглядела странно знакомой.
Я выросла в богатой семье, но, если другие дети из моей школы носили одежду, купленную в фешенебельных магазинах, моя мать часто шила мне вещи своими руками. Помню, как я наблюдала за ее работой, когда она горбилась над швейной машинкой с плотно сжатыми губами, мастерски направляя ткань под быстро плясавшую швейную иглу. Одежда была безупречной, с плотными стежками и ровными подолами, но всегда серо-коричневого цвета и немного мешковатой. Я умоляла, чтобы она разрешила мне носить что-то еще. Тускло-коричневая и бесформенная одежда делала меня мишенью для насмешек. Она отвечала, что я слишком толстая, чтобы носить что-то другое, и что дети не будут дразнить меня. И то и другое было ложью.
Помню, как я стояла в центре игровой площадки в одной из бурых юбок, аккуратно сшитых моей матерью. Подол находился ниже коленей, что в те времена было не модно. Наряд дополнялся рубашкой, болтавшейся на плечах, белыми хлопчатобумажными носками и неуклюжими коричневыми туфлями; одним словом, настоящее пугало.
Я сосредоточилась на квадратиках для игры в классики, нарисованных на асфальте передо мной. Я считала цифры, выведенные разноцветными мелками, стараясь отгородиться от злых насмешек одноклассников.
Когда мать приехала забрать меня из школы, она высказала иное мнение о происшествии на игровой площадке. Я не была страшилой в плохо сидевшей одежде, а детские дразнилки предназначались для отвода глаз.
– Это потому, что ты играешь на скрипке, – прошептала она мне на ухо, как будто делилась секретом. – Они просто завидуют.
Я повернула голову и посмотрела на мать, когда она произносила это, но выражение ее лица не говорило ни о чем, кроме твердой, даже ревностной убежденности. Я хорошо помню ее хрипловатый шепот и широко распахнутые глаза. Это был мелкий, незначительный момент, но, наверное, тогда я впервые осознала, что являюсь не единственным членом семьи, кто не в ладах с окружающей реальностью.
Легко проводя пальцами по униформе найденышей, я гадала, не потому ли мать шила мне такую одежду. Вероятно, для нее шершавые бурые мешки, в которых с таким же успехом можно было носить картошку, были типичной детской одеждой.
Я поднялась в зал заседаний, где «попечители» госпиталя вели свои дела. Это помещение, где члены администрации проводили бесконечные часы за обсуждением судеб своих подопечных, тоже имело знакомую атмосферу: официальная меблировка и роскошные персидские ковры напоминали мне обстановку, выбранную моей матерью для нашего дома.
Когда я бродила по картинной галерее, украшенной большими портретами и мраморным камином, у меня перехватило дыхание при виде двух высоких декоративных стульев. Установленные в центре просторной комнаты, с замысловатой резьбой на прямых спинках, они выглядели величественно, как деревянные троны. Мне сказали, что ими пользовались во время богослужений в часовне. Эти стулья были неотличимы от другой пары, выставленной напоказ в гостиной дома моего детства; сходство казалось более чем зловещим.
Проходя по музею, я преисполнилась уверенности, что это было то самое место, с которого все началось: темнота, поглотившая мою мать и задушившая любую возможность нежности или любви в нашей семье.
Все, с кем я встречалась, тепло относились ко мне – доцент, который показал мне музей, куратор, с которым я познакомилась во второй половине дня. Должно быть, они знали, что мой интерес не был чисто научным. Возможно, покрасневшие глаза выдавали меня. Некоторые вроде бы точно знали, что привело меня в музей. Одна женщина подошла ко мне и объяснила, что она сама была воспитанницей госпиталя в начале 1950-х годов. Мы немного поболтали.
– Нам повезло, – сказала она. – Куда еще мы могли бы попасть?
Мне не стоило удивляться ее благодарности этому учреждению. Сегодня утром я прошла мимо таблички с девизом Корама: «Лучшие возможности для детей начиная с 1739 года». Когда я бродила по залам музея, меня окружали портреты герцогов, графов и других аристократов, восхваляемых за их роль в создании и управлении госпиталем для брошенных детей на протяжении столетий. Мужчины в элегантных нарядах, восседавшие среди богато разукрашенной мебели, как будто излучали гордость своими филантропическими достижениями.
Я долго простояла перед портретом Томаса Корама, изображенного в пожилом возрасте, с седыми волосами и румяным лицом, носившего сюртук из камвольной шерсти и окруженного свидетельствами его странствий и социального положения. Пока я смотрела на лицо человека, чьи целеустремленность и предусмотрительность создали место для детей вроде моей матери, я ощутила знакомую горечь, всколыхнувшуюся в моей груди.
3
Секреты
Моя