Из моего прошлого. Воспоминания выдающегося государственного деятеля Российской империи о трагических страницах русской истории, 1903–1919 - Владимир Николаевич Коковцов
Это мое посещение оставило во мне глубокое впечатление. Я прошел прямо в его спальню. Он попросил свою милую старшую дочь, его бессменную сиделку, выйти на минуту и сказал мне, что просит меня дать ему дружеский совет, как ему поступить. Он сказал, что чувствует крайнюю необходимость бывать во всех сметных заседаниях, но положительно не видит к тому никакой возможности, так как его здоровье не улучшается, и доктор требует полного отдыха, запрещая вообще какие-либо выезды.
У него явилась поэтому мысль написать об этом откровенно государю, высказать, что без личного участия министра нельзя вообще составить бюджета, и потому он вынужден просить освободить его от должности, которую он не может добросовестно занимать, и позволить себе даже высказать откровенно, что в моем лице государь имеет человека гораздо более подготовленного, чем он.
Я просил его не делать этого и, во всяком случае, не упоминать обо мне. Два месяца тому назад, сказал я, у государя была возможность выбора лица по его непосредственному усмотрению, и он остановил свой выбор на нем, а не на мне. Очевидно, под влиянием временного недомогания — я не знал еще, что болезнь его безнадежна, — государь не согласится отпустить человека, к которому он питает доверие, и нельзя ставить государя в тяжелое положение, в особенности когда он только что приехал на отдых.
Я предложил ему поэтому пока ничего не делать, перестать ездить в Совет, написав об этом только графу Сольскому, которого я обещал расположить в пользу такого решения, и — располагать мною во всем, в чем я могу быть полезен ему для сметных заседаний, так как его товарищ[3] Романов действительно не годится для проведения бюджетных заседаний. Что происходило в душе этого скрытного, но утонченно благородного человека, я, конечно, не знаю, но думаю, что он уже и тогда чувствовал безнадежность своего положения и только не показывал окружающим. Он обнял меня, благодарил за совет и за готовность помочь, обещал подумать, прося меня ничего пока не говорить графу Сольскому.
Несколько времени спустя я узнал в разговоре с женою Эдуарда Дмитриевича, что он получил от государя крайне милостивое письмо, с выражением ему полного своего доверия, с просьбою беречь себя для будущей работы и отнюдь не обременять себя никакими второстепенными делами.
Было ли это письмо ответом на обращение самого Плеске или же самостоятельным порывом государя под влиянием дошедших до него слухов о болезни, я не знаю, но уже гораздо позже, как-то спросив государя к подошедшему слову, — писал ли ему Плеске о своей болезни и просил ли он освободить его от непосильной работы, узнал, что Плеске ему писал еще в Ливадию, а на вопрос, указывал ли он на желательность заместить его мною, государь также ясно и категорически ответил мне, что этого положительно не было, и обещал даже поискать письмо Плеске, «которое, вероятно, сохранилось у меня», — сказал он, прибавив, что «я помню, как растрогало это письмо меня и императрицу своею удивительною теплотою и благородством, сквозившим в каждом слове».
По мере того как подвигалась сметная работа в Департаменте экономии, мне пришлось принимать все большее и большее участие в ней. Вышло это как-то само собою. Между мною и графом Сольским существовали самые близкие отношения. Он просил меня, не стесняясь формальными условиями прохождения смет по Департаменту экономии, помочь «Романову, которого просто забивают представители министерств» и припомнить «доброе старое время, когда вы защищали финансовое ведомство», и я стал просто во всем помогать Романову.
Не проходило заседания, чтобы он не благодарил меня за помощь, хотя она фактически была оказываема больше графом Сольским, чем мною, ибо последний пользовался огромным авторитетом среди всего чиновничьего мира, и мои справки и объяснения принимались только потому, что он их всегда поддерживал. Часто, почти каждый день, я заходил к Плеске, и он всякий раз горячо благодарил меня, а как-то раз, уже в начале декабря, сказал при покойном И. И. Кабате: «Мне придется испросить разрешение государя предоставить государственному секретарю давать за меня объяснения и в общем собрании по бюджету, так как он составлен и проведен им одним».
Все время до конца января прошло как-то серо и незаметно. Поговаривали смутно о том, что начинают портиться отношения с Японией; в так называемых кулуарах Государственного совета все чаще и чаще слышались разговоры о Ялу, о концессии Безобразова, о чем я ничего не знал, но жизнь шла своим обычным ходом, и ничто не предвещало близкой грозы. Среди всяких пересудов господствовало презрительное отношение к Японии и японцам, и наиболее самоуверенные речи приходилось слышать от военного министра Куропаткина, который, ссылаясь на свою недавнюю поездку в Японию, постоянно твердил одно: «Разве они посмеют, ведь у них ничего нет, и они просто задирают нас, предполагая, что все им поверят и испугаются».
Столица жила своею обычною жизнью и даже веселилась больше обыкновенного. В Эрмитаже дан был даже, после большого перерыва, придворный спектакль, на котором присутствовал весь дипломатический корпус, не исключая и японцев, явившихся, как всегда, в полном составе. Правда, с появлением их как-то стали больше переговариваться втихомолку, а во время театрального перерыва в залах стали собираться группы, и из их среды раздавались голоса о том, что из Владивостока пришли какие-то известия о каком-то морском столкновении в Порт-Артуре, но никто ничего толком не говорил, и все разъехались в самом благодушном настроении.
Наутро получилось, однако, совсем иное. Газеты сообщили открыто, что на рейде Порт-Артура, без