Василий Аксенов - «Ловите голубиную почту…». Письма (1940–1990 гг.)
– Весь Нью-Йорк говорит, что это я изображен в недавно вышедшем романе. Скандал. Ты что-то должен сделать.
– Пардон, что я могу сделать – переписать?
– Сказать, что это не я.
– Это не ты.
– А все говорят, что это я.
– Ты сам себя узнал?
– Нет, я думал, что это Б.
– Скорее уж Б., чем А.
– Однако, он назван А.!
– Что же, разве нет других А.? Он мог бы быть отчасти и В., не так ли?
– Разумеется, но весь Нью-Йорк…
Поразительная чувствительность сейчас развивается в этом цеху при малейшем намеке на некоторую неполноценность репутации. «…Ну, вот и все. Да не разбудит страх Вас беззащитных среди дикой ночи. К предательству таинственная страсть, Друзья мои, туманят ваши очи…»[540]. (Даже «Грани» отредактировали в цитате «предательство» на «враждебность»)[541].
Со времени же написания стиха, обратите внимание, какая произошла эрозия понятий: и страха уж нет, а есть опасочки, и страсти уж нет, а есть склонность, а уж разнокалиберные подляночки-то разве предательствами назовешь – это уж будет, как англичане говорят, типичный «overstatement»[542].
Итак, вы видите, что родина все-таки снабжает меня достаточным запасом аутентичности, однако это вовсе не означает, что она остается единственным ее источником и поводом.
Тут конечно и своей «аутентичности» хватает, как в рассеянии, так и среди туземных масс. Недавно, например, вся творческая Америка со сдержанным умилением свидетельствовала примирение двух классиков[543], восемь лет назад бивших друг другу морды.
B соцреализме, помнится, такие процессы носили более загадочный характер. Вспоминается «время пробуждения», шестидесятые годы, когда в буфетной зале возникали турниры стульями и бутылками, а на следующий день участники турниров мирно знакомились друг с другом, как бы отказываясь отождествлять вчерашних фурий с собой, похмельными кисами.
Простота этих отношений, увы, относится уж к ностальгии. Нынешние литературные мордобои на пространствах планеты и времени принимают диковиннейшие формы.
Вот вам пример. Прошлым летом в Париже процитировал я в статье одного из москвичей, возмутившегося наглостью одного из жителей передового ближневосточного государства. Имена, разумеется, ни того ни другого не были названы, однако южанин себя узнал и разъярился и через несколько месяцев в Вашингтоне я узнал, что он, оказывается, давно уж меня ненавидит (вот какие сильные чувства!) и теперь у него «развязаны руки». Стало быть, надо ждать теперь пакости с Ближнего Востока. Как видите, обстоятельства российской литературной жизни усложнились в сравнении с XIX веком, когда письмо Белинского Гоголю проехало всего лишь от Бад-Бадена до Вис-бадена.
Или вот еще – для того, чтобы поскрежетать зубами в адрес вашего покорного слуги, берут 20-летнюю американскую сикуху и под ее именем просовывают в местный журнал такую посконную мразь, которая этой сикухе и присниться не могла, если только она не спала с 10 лет с кем-нибудь из наших титанешти.
Словом, интересно; почти не скучно и почти не противно или, как поет советский народ: «Я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!»
Обнимаем.
Вашингтонцы.
Посылаю копии не потому, что дорожу писаниной, а потому что писал в Белкином альбоме, а вырывать из него жалко.
VA
Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
3 мая 1986 г.
Христос Воскресе!
Дорогие родные Васька и Майка, странно и дико взывать к вам из яви хладно-солнечного ветреного дня, где кривятся и морщатся портреты вождей, снимаемые к Пасхе, толпы рыщут «сырковой массы особой», достижимые напитки – 13 р. 50 к. самые дешевые.
Но – бурно, многолюдно, страшновато. Зловещий бред этой яви очень усилился в последнее время… Или мне кажется, от капризности, или впрямь столь выпуклого и душного мрака не помню. Что-то новенькое невольно ощущаешь в вялом и безвыходном гибельном сюжете, то есть старенькое, конечно, – эх, где привычные <нрзб> их увядание теперь вспоминается как кротость и уютная унывность.
Остается принимать надрывности завихрений, невидимо колеблющих трясину, – за безграмотный и безошибочный исторический оптимум: несколько столетий, не больше.
А собственная жизнь, насущная жизнь людей вокруг и детей рядом – мимолетность, выгадаем какой-то блик, большего не надо.
В феврале и марте этого года была постояльцем дома творчества композиторов на окраине города Иваново: эта окраина сильно повлияла на меня.
Я и прежде знала – но здесь впопад очутилась, сильно действует, очнуться не могу.
Только что вернулись с Борей из Таллина – ощущение, как от Иваново; и шпили, и мостовые, и кроткий залив лишь усугубляют отчаяние: им-то за что?
Из смешного: 30 лет «Современника»[544], никто не опасался, но – вопреки елею – немного разговорилась и проговорилась бедная остаточная богема.
Взыскали с «Современника» – мое маленькое злорадство, но и «капустников», говорят, больше не будет.
Васька, если вдруг где-нибудь и как-нибудь соотнесешься с Юрием Петровичем Любимовым, передай ему изъявления любви, нежности, печали и верности, – я во всех этих чувствах к нему и к Театру еще крепче, чем прежде… – чего не скрываю, разумеется.
У нас – безвыходно (вдруг нет!) болен Володя Кормер.
Человек с честью, талантом и умом, – не может снести, нечаянно гибнет.
Я, Боря, близкие нам – все же имеем близ друг друга, шутки, вздоры, выпиванья, автомобили с флагами – печалит это, но и смешит.
Васька, пожалуйста, пришли еще один «Изюм» – у нас было два, я-то прочла и ликовала, а Борька, от честности, не успев прочесть, отдал Липкину и Женьке Попову.
У Андрея Битова – вдруг вышли две прекрасные книги: в Тбилиси и в Москве. («Вдруг» – это долго было, но сбылось. Андрей тоже печален, он тебе сам напишет завтра. Мы все едем в Переделкино. Женька собирался завезти письмо тебе: он завтра не сможет приехать. Светка ложится в больницу, но это ничего, не ужасно.)
Васька, ты – совершенная радость для меня и для нас, и многие, к счастью, люди любят и знают тебя. И в Таллине все что-то твое брезжило, мерцало, усмехалось и сияло – пили за тебя после двух часов пополудни, с вольнолюбиво-раболепными эстонскими литераторами.
Маята, не терзайся из-за матушки чрезмерно[545]. Галя Балтер пишет тебе отдельно, письмо ее прилагаю. Я тебя люблю и целую, а ты будь мудра и спокойна, думать о поездке сюда – по-моему, никак нельзя, разве что иметь такую художественную грезу, всегда утешительную. Как не-греза – такое намерение не может тебя занимать, к счастью, это и невозможно, – иначе было бы слишком безумно и опасно («Подвиг» – Набокова, этого довольно для подвига).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});