Энн Эпплбаум - ГУЛАГ
Однако в 1942 году, после возвышения Берии, пообещавшего превратить ГУЛАГ в эффективную экономическую машину, приоритеты Москвы несколько изменились. Лагеря становились важной составной частью военного производства, и лагерные начальники часто жаловались, что многие заключенные, которых к ним привозят, совершенно негодны к работе. Изголодавшиеся, грязные, долгое время лишенные физической нагрузки, они были не в состоянии выполнять нормы в угольных шахтах или на лесоповале. Поэтому в мае 1942 года Берия потребовал от тюремного начальства обеспечивать “элементарные санитарные условия” и ограничил право следователя воздействовать на повседневную жизнь заключенных.
Согласно новому приказу Берии, заключенных надлежало выводить на прогулку не менее чем на час (что примечательно, за исключением приговоренных к высшей мере, чье состояние здоровья не влияло на производственные показатели НКВД). Тюремное начальство обязано было выделить для прогулок специальные дворы и площадки. “Ослабленных заключенных и стариков выводить на прогулки с помощью сокамерников. <…> Ни одного заключенного в камере на время прогулки не оставлять”. Надзиратели должны были обеспечить заключенным (за исключением вызванных на неотложный допрос и на этап) возможность восьмичасового сна, страдающим поносом полагалось витаминное и диетическое питание, негодные параши подлежали замене или ремонту. Приказом даже определялся размер параши. В мужской камере ее высота должна была составлять 55–60 см, в женской – 30–35 см. Объем – как минимум 0,75 л на человека[484].
Несмотря на эти до смешного детальные правила, тюрьмы по-прежнему очень сильно различались между собой. В какой-то мере эти различия диктовались расположением. В провинциальных тюрьмах, как правило, было грязнее и вольготнее, московские отличались большей чистотой и строгостью. Но даже три главные московские тюрьмы были неодинаковы. Печально знаменитая Лубянка, которая по-прежнему доминирует на большой площади в центре Москвы и служит штаб-квартирой ФСБ – преемницы НКВД и КГБ, использовалась для приема и допроса самых важных политических “преступников”. Камер там было немного: один документ 1956 года говорит о 118, и 94 из них были очень маленькие, вмещавшие от одного до четырех человек[485]. В прошлом здание принадлежало страховой компании, и в некоторых камерах Лубянки были паркетные полы, которые заключенным приходилось мыть каждый день. Анархистка А. М. Гарасева, которая позднее была секретарем у Солженицына, попала на Лубянку в 1926 году. Она вспоминала, что еду там разносила “официантка в белом фартучке и кружевной наколке”[486].
Тюрьма в Лефортове, тоже следственная, в XIX веке была военной тюрьмой. Ее камеры, изначально не предназначенные для большого числа заключенных, были темнее и грязнее, и там было очень тесно. Здание тюрьмы напоминает по форме букву К, и, как пишет в воспоминаниях Дмитрий Панин, “на первом этаже, в центре, где скрещиваются коридоры, стоит тюремщик с флажком и регулирует движение арестованных, которых ведут на следствие”[487]. В конце 1930‑х годов Лефортово было настолько переполнено, что НКВД открыл “филиал” в бывшем монастыре в подмосковном Суханове. Зашифрованная как “объект ПО”, Сухановка имела страшную репутацию из-за тамошних пыток. Там “не было никаких правил внутреннего распорядка и никаких определенных правил ведения следствия”[488]. У Берии там был кабинет, и людей иногда пытали в его присутствии[489].
Старейшая из трех тюрем – Бутырская – была построена в XVIII веке и спроектирована как дворец, но ее быстро переоборудовали в тюрьму. В царское время одним из ее самых известных заключенных был Феликс Дзержинский; помимо него, там сидели и другие польские и русские революционеры[490]. В Бутырках в основном держали тех, кто ждал этапа по окончании следствия. Здесь тоже царили теснота и грязь, но режим был более свободный. Гарасева пишет, что если на Лубянке надзиратели во время прогулки заставляли заключенного ходить по кругу, то в Бутырках можно было делать, что тебе вздумается. Как и другие, она вспоминает превосходную тюремную библиотеку, состоявшую из книг, оставленных поколениями заключенных[491].
Тюрьмы, кроме того, менялись от эпохи к эпохе. В начале 1930‑х годов многих приговаривали к месяцам и даже годам одиночной камеры. Борис Четвериков, просидевший в одиночке шестнадцать месяцев, не сошел с ума благодаря тому, что придумывал себе занятия: стирал свою одежду, мыл пол, стены, вполголоса пел песни и оперные арии[492]. Александру Долгану, которого держали в одиночке во время следствия, сохранить присутствие духа помогла ходьба: он вычислил, сколько шагов составляют километр, и “двинулся в путь” – сначала по Москве в американское посольство (“Я дышал чистым, холодным воображаемым воздухом и запахивал воротник”), затем через всю Европу и, наконец, через Атлантику домой, в Соединенные Штаты[493].
Евгения Гинзбург почти два года провела в ярославской тюрьме, причем немалую часть этого срока – в одиночке: “Я до сих пор, закрыв глаза, могу себе представить малейшую выпуклость или царапину на этих стенах, выкрашенных до половины излюбленным тюремным цветом – багрово-кровавым, а сверху – грязно-белесым”. Но даже эта “спецтюрьма” начала “трещать по швам”, и Гинзбург дали сокамерницу. В конце концов большинство “тюрзаков” перевели в лагеря. Как пишет Гинзбург, “у тех, кто вдохновлял и осуществлял акцию тридцать седьмого года, просто не было времени и возможности выдерживать такую массу народа по 20 и по 10 лет в крепостях. Это вошло в противоречие с темпами эпохи, с ее экономикой”[494].
В 1940‑е годы, когда аресты стали еще более массовыми, трудно было изолировать кого бы то ни было, даже вновь поступивших и даже на несколько часов. В 1947‑м Леонида Финкельштейна после ареста поместили в “вокзал” – “громадную общую камеру без всяких удобств, куда первоначально кидали всех арестованных. Потом их постепенно сортировали, отправляли в баню и распределяли по камерам”[495]. Неимоверная теснота была гораздо более обычным явлением, чем одиночное заключение. Выбираю примеры наугад: в главной городской тюрьме Архангельска, рассчитанной на 740 человек, в 1941 году содержалось от 1661 до 2380 арестантов. В котласской тюрьме, рассчитанной на 300 заключенных, их было до 460[496].