Николай Пирогов - Вопросы жизни Дневник старого врача
Что ум с его разъедающим анализом и сомнением? Разве он успокаивал, подавал надежду, утешал и водворял мир и упование в душе? А вот осуществленный идеал веры — он проник всю душу, не оставив в ней места для сомнений, анализов и, разом овладев ею, вселяет блаженство и восторг.
Вот и я, грешный, хотя и поздно, но убедился, наконец, что мне при складе и емкости моего ума не следовало попадать в колеи крепких духом и односторонних специалистов. Жизнь — матушка привела, наконец, к тихому пристанищу. Я сделался, но не вдруг, как многие неофиты, и не без борьбы, верующим. К сожалению, однако же, еще и до сих пор, на старости, ум разъедает по временам оплоты веры. Но я благодарю Бога за то, что, по крайней мере, успел понять себя и увидал, что мой ум может ужиться с искреннею верою. И, я, исповедуя себя весьма часто, не могу не верить себе, что искренне верую в учение Христа Спасителя.
Прежде меня слишком занимала историческая сторона христианства. Теперь я убедился, что это — дело науки, следовательно, требующее и научных приемов; но в науке я всегда был и буду за полную свободу исследования, самого чистого и свободного от всякой задней мысли. Для того же, кто, как я, ищет в учении Христа мира и утешения, вся суть не в истории.
Сам Спаситель ничего не оставил нам документального в научно — историческом смысле. Мы узнаем о Его жизни и учении из книг, писанных Его последователями. Эти письмена дошли до нас чрез тьму веков, и каких еще веков — язычества, сектантства, варварства, фанатизма! Кто по современно — научным понятиям решит теперь — что апокриф, что нет; без строгой исторической критики теперь немыслима стала никакая история, даже и священная. А к каким результатам можно придти, иссле
дуя строго и свободно научно — исторические документы христианского учения, можно узнать от тюбингенской школы, от Штрауса [#108] и Ренана [#109], и если бы пришлось выбирать между двумя последними, то я все — таки предпочел бы из двух зол выбрать меньшее, по моему мнению, — это Штрауса (т. е. его книгу «Жизнь Иисуса Христа», а не смерть самого Штрауса, кажется рехнувшегося совсем при конце жизни).
Для меня главное в христианстве — это недостижимая высота и освещающая душу чистота идеала веры; на нем целые века тьмы, страстей и неистовств не оставили ни единого пятна; кровь и грязь, которыми мир не раз старался осквернить идеальную святость и чистоту христианского учения, стекали потоками назад, на осквернителей.
Смело, и несмотря ни на какие исторические исследования, всякий христианин должен утверждать, что никому из смертных невозможно было додуматься и еще менее дойти до той высоты и чистоты нравственного чувства и жизни, которые содержатся в учении Христа; нельзя не прочувствовать, что они не от мира сего. Это не мораль, как желают представить идеал учения отвергающие божественную натуру Учителя. Мораль (от mos — нрав, обычай) зависима от нравов, а нравы меняются со временем. Положительного, неизменного нравственного кодекса всего человечества нет, и он проявится разве, когда будет едино стадо и един пастырь. Но это возможно только в том случае, если пастырем явится Богочеловек, а тогда люди обойдутся, пожалуй, и без кодекса.
Хотя тюбингенская школа и бросила тень исторического сомнения на Евангелие Иоанна, но слова или смысл слов: «Закон (то есть нравственный) Моисеем, благодать же и истина Иисусом Христом даны» — для каждого христианина должны быть словами истинного благовести — теля. И для меня непонятно, почему протестантские ультрарационалисты, причисляя себя к пастырям христианской церкви, становятся на точку зрения Ренана и древнейших ересиархов, вышедших из паганизма [#110] и талмудизма; им мог следовать в своем неверии такой протестантский государь, как Фридрих Второй, считавший Евангелие только моралью, но не пастыри какого бы то ни было христианского исповедания. Для современного, именно для современного, христианина признание божественной натуры Спасителя должно быть краеугольным камнем его веры. Этим признается непреложность, непогрешимость, благодатная внутренняя истина идеала, служащего основою христианского учения. Этим же оно и отличается от изменчивой, внешней, хотя и вполне законной мирской морали. Благодатная, не подлежащая ни сомнению, ни расследованию истина может сделаться моею собственною внутреннею истиною только тогда, когда я извлекаю ее из высшего источника и верую, что она сообщается мне путем благодати. Только при такой вере я и в состоянии отличить внешнюю и научную правду, требующую умственного анализа и свободного расследования, от тойвысшей, вечной, исполненной благодати правды, которая служит идеалом моей веры, — веры, а не одного убеждения.
Я убедился на себе, что, не отличая истины, добываемой путем анализа и расследования, от другой, доставляемой нам верою, нельзя быть настоящим верующим. И, прежде всего, нужно уверовать в высшую благодать. Недосягаемая высь и чистота идеала христианской веры делают его истинно благодатным; это обнаруживается необыкновенным спокойствием, миром и упованием, проникающими все существо верующего в краткие молитвы и беседы с самим собою, с Богом.
Обуреваемый сомнением и неверием, мой ум еще нередко заставляет меня думать и во время этих бесед: не мираж ли все это? Мы живем в каком — то заколдованном кругу, из которого нам нет выхода; как тут отличишь, что действительность, что мираж, да и зачем стараться различать неразличимое? Это то, что один отец церкви назвал curiositas inutilis (Бесполезный курьез (лат.)). А если, наконец, и удалось бы постигнуть, где кончается наша иллюзия и где начинается действительность, то не будем ли мы самыми несчастными существами, сделавшись чрез такое открытие из мнимоз — доровых мнимобольными? Представим себе каждого из нас лично и наглядно убедившимся, что его «я» — мираж, его ощущение свободной воли — тоже мираж; свобода мысли — иллюзия; представления о беспредельности времени и пространства — галлюцинации фантазии; идеалы веры, любви, красоты — такие же галлюцинации, иллюзии и миражи; что вышло бы из личности, наглядно узнавшей и окончательно убедившейся, что она живет постоянным обманом чувств, ощущений и представлений? Не привело ли бы такое знание к другому, еще более сумбурному убеждению, что самый способ, которым мы дошли до нашей истины, основан на таких же иллюзиях и миражах?
Мне кажется, что в предметах психологии, для исследования которых необходимо субъективные ощущения делать в то же время и объектами суждения, сомнительная догадка вернее и, во всяком случае, практичнее мнимо твердого убеждения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});