Борис Рудаков - Камера смертника
Такое у меня было состояние. А стрелять в этого мужчину у меня и в мыслях не было. По крайней мере в самом начале, а потом… Потом у меня, конечно, была обида, но внутренне я давно смирился с тем, что скоро для меня все закончится.
Какая обида? Нет, не совсем потому, что он помешал мне скрыться, что кинулся на ее защиту. Не потому, что сбил меня с ног и вообще вел со мной себя грубо. Наверное, он был в своем праве; он же не знал, кто я. А может, как раз и догадывался. Но дело тут в другом. Начиная с этого момента я осознал, что люди, за которых я страдал, за которых боролся, предали меня. Ведь я не мститель какой-то! Я уничтожал тех, кто перешел все границы в человеконенавистничестве, кто любил только себя самого, – уродов, зверей, нечисть. Я ведь город свой чистил от мерзости, от нечистот. А он…
Я лежална земле избитый, придавленный его коленом. Кажется, этот мужчина звонил куда-то по мобильнику, кто-то кричал неподалеку или из окон. А я видел только крупные ноги этой следовательши в темных колготках, как они коротко, конвульсивно подрагивают возле моего лица, как она хрипит и как с бульканьем из ее рта хлещет кровь. Но думал я тогда не о ее страданиях и ее агонии. Убей я ее раньше, и парень-студент не сидел бы сейчас в камере. А сидели бы в ней сейчас три отморозка, сынки богатеньких родителей. А убей я пораньше этого Баранова, то был бы жив и тот мужик, которого забили насмерть в парке. Но я же раньше не знал, поэтому никого из них спасти уже не мог. А спас я тех, кто мог пойти за ними, кого еще пока не коснулась несправедливость, зло.
Показания? Да… я начал их сразу давать… кажется. Понимаете, я был так обижен предательством людей, непониманием, негативным отношением их к себе, что отвечал, наверное, не очень связанно. Да, я не скрывал, что готовился и умышленно убил следователя. И объяснил почему. Для меня все это было большим стрессом, но теперь я припоминаю. Я даже охотно рассказывал, за что я ее убил. Из-за этих подонков, которые вместе со своими родителями подставили невиновного паренька.
И тут они ухватились за это – и сразу догадались, что это я убил Баранова. Или они уже знали наверняка? Гильза? Да, гильза там ночью на дороге, конечно, осталась, потому что я и не подумал, что ее надо подобрать. Ну и, понятно, эксперты определили, что колесо прострелено. Я и не упирался.
А потом допросы на какое-то время прекратились. Я подолгу лежал в камере на жестких нарах и ни с кем не разговаривал. Со мной там сидели уголовники, но они, по-моему, меня побаивались. Вообще-то, меня все боялись. И следователь у меня был здоровый молодой мужчина, и на допросы меня привозили в наручниках. И во время допроса за спиной стояли конвоиры. Понимаете, как это было обидно? Как будто я им враг, как будто я всех вокруг готов убить! Это страшно, когда тебя не понимают.
И я взахлеб стал говорить, когда допросы возобновились. Я говорил о подлости, которую совершили в отношении невиновного парня, я говорил об убитом мною Баранове, о том, что таким, как он, нельзя жить на свете. Что как раз они опасны для общества, а не я. Но со мной разговаривали так сухо и так официально, что я быстро осознал все. Никто меня тут не понимает, меня осуждают, понимаете, осуждают! Это было так чудовищно, так нелепо… Я не рассчитывал, что ко мне побегут с цветами или бросятся на шею. Ведь закон есть закон, а я для него все равно преступник. Но ведь эти оперативники, этот следователь, эти охранники из следственного изолятора, ведь они-то должны понять, почему я это совершил. Но никто этого не понимал и не старался понять. Хоть взглядом, хоть ободряющим жестом!
Мне стало так горько и одиноко, что захотелось завыть. Горечь и обида душили меня днем и ночью. Я стал постепенно замыкаться, отвечать односложно. Я перестал ждать признания или хотя бы сочувствия. Я вообще перестал ждать чего-либо. Я просто очень устал. Потом меня стали спрашивать про убийство капитана милиции. К тому времени я уже потерял интерес ко всему и даже не удивился, что в этом убийстве подозревают меня. Но потом я вспомнил Ирину и воспрянул духом. Я хотел всем рассказать, всех убедить, что этот капитан был негодяем из негодяев, но не успел. Мой следователь, оказывается, сам до всего докопался и без моих подсказок.
В один прекрасный день они привели ко мне Ирину. Я обрадовался, но когда увидел ее глаза, то сник. В этих глазах был не только страх, она не просто боялась меня – она смотрела на меня как на чудовище. Это было до такой степени жутко сознавать, что у меня на глазах выступили слезы. Как она могла! После того что я для нее сделал…
Ирину допросили; из нее вытянули все, что между нами было, включая и ту близость. И я слышал, как она отвечала, как она объяснила, что пожалела меня, что у меня были глаза очень несчастного человека. Я ловил ее взгляд, но Ирина не хотела встречаться со мной взглядом. Она так и ушла, не посмотрев на меня. И после этого допроса мне стало плохо. У меня помутилось в глазах, все куда-то поехало. Позже я очнулся и увидел рядом с собой женщину в белом халате.
Потом я несколько дней лежал в санитарном блоке СИЗО и меня не трогали. Затем мне сказали, что у меня просто был нервный срыв и что мое сердце вполне здорово и не вызывает опасений. И меня снова перевели в общую камеру. Уголовники попытались оказать свое покровительство, когда узнали, что на мне, помимо следователя, висит еще и «гаишник», но потом отстали. Я вообще перестал реагировать на окружающий мир. Мне не хотелось говорить, не хотелось никого видеть. Я лежал как бревно и думал только о жене и маме. Единственные близкие мне люди оставались там, за стенами. Я их ждал, я их любил. Все, что я совершил, я совершил в том числе и для них. Но они никак не приходили. А я не спрашивал о них.
Психиатрическая экспертиза? Да, конечно. Меня возили в какую-то клинику. И приборы какие-то подключали, и беседовали со мной там какие-то люди. Наверное, это и была экспертиза. Разумеется, меня признали вменяемым. Происходило это тогда, когда меня уже начала одолевать апатия. На вопросы я отвечал спокойно, немного равнодушно, потому что уже порядком устал от этих вопросов. И рассказывал об убийствах так же спокойно, почти равнодушно. По привычке я старательно обосновывал их. Это мне, несмотря на мое состояние, было еще сделать легко, потому что к тому времени я уже столько всего передумал, что фразы произносились почти автоматически.
Потом мне предъявили доказательства того, что я убил врача из роддома. Следователь был очень горд собой, рассказывая, как он на меня вышел, как узнал, что моя жена потеряла во время родов ребенка и что в те сутки дежурила именно эта врачиха. А мне было уже все равно, мне было уже наплевать на всех них. Общество меня предало, отвернулось от меня. Только глубоко-глубоко в груди еще теплилась надежда, что все те, кто занимался мной сейчас, кто узнал мою историю, со временем поймут, что мной двигало; осознают, что я не мог иначе. Осознают и постараются мне помочь. И Ирина в том числе. И тот мужик, который держал меня на земле после убийства следователя. Ведь это так несложно – понять меня! Ведь не могут же все вокруг быть негодяями, мерзавцами, подонками. Только они могут меня бояться, ненавидеть, осуждать. Ведь все честные, порядочные люди должны меня не только понять, но и отнестись ко мне с сожалением. Даже Оля, даже мама. А они ведь так и не навестили меня в изоляторе за эти месяцы. А я так и не попросил передать им весточку, задавленный своими обидами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});