Некрасов. 2-е изд - Николай Николаевич Скатов
В стихотворении же «Внимая ужасам войны…» Некрасов-поэт создал образ материнского горя, не превзойденный и не могущий быть превзойденным по обобщающей силе и единственности точного объяснения:
Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя…
Увы! Утешится жена,
И друга лучший друг забудет,
Но где-то есть душа одна —
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости и прозы
Одни я в мире подсмотрел
Святые, искренние слезы —
То слезы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей…
Именно от этого стихотворения Некрасов — подлинный и в своем роде исключительный у нас поэт, выразивший, как никто, самую суть материнства: его страшную обреченность, его неподвластность ничему и его несравнимость ни с чем, его стихийность, таящуюся в фатальной необъяснимой природности. Потому-то взаимопроникают образы плакучей ивы и плачущей матери.
Именно в это время становления у поэта эпического мироощущения и безотносительно к жанру (в лирике Некрасова этой поры больше «эпоса», чем в поэмах) входит в его творчество природа: не как пейзаж — это мелькало и раньше, а как мощное всеопределяющее жизненное начало. Потому-то и встает, и на совершенно новое основание, сама «тема» материнства.
В этих же «категориях» явлена картина всеохватного умирания в «Несжатой полосе»: природа, крестьянская полоса, личная судьба:
Поздняя осень. Грачи улетели,
Лес обнажился, поля опустели,
Только не сжата полоска одна…
Грустную думу наводит она.
Кажется, шепчут колосья друг другу:
«Скучно нам слушать осеннюю вьюгу…»
. . . . .
Ветер несет им печальный ответ:
«Вашему пахарю моченьки нет.
Знал, для чего и пахал он, и сеял,
Да не по силам работу затеял.
Плохо бедняге — не ест и не пьет,
Червь ему сердце больное сосет,
Руки, что вывели борозды эти,
Высохли в щепку, повисли как плети.
Очи потухли, и голос пропал,
Что заунывную песню певал…»
Голос крестьянина и голос поэта. Это не аллегория с подменой одного другим. Это слиянность символа.
* * *
А голос действительно пропал. Все в это время выводило поэта к ощущению в жизни самой ее сути, главного, основного, ее концов и начал — прежде всего жизни и смерти: война с ее множеством смертей, в апреле 1855 года единственная смерть — сына, ощущение близости собственной смерти, растянувшееся почти на два года.
Плохо стало уже к концу 1853 года: «Кажется, приближается для меня нехорошее время: с весны заболело горло, и до сих пор кашляю и хриплю — и нет перемен к лучшему. Грудь болит постоянно и не на шутку, к этому нервы мои ужасно раздражительны, каждая жилка танцует в моем теле… каждая мелочь вырастает в моих глазах до трагизма» (Тургеневу).
Медики — а средства уже позволяли обращаться к лучшим — путались в диагнозах и, естественно, в средствах лечения, чаще дело не улучшая, а ухудшая.
Один из постоянных врачей, пользовавших русских литераторов, Н. А. Белоголовый, вспоминает: «В этом году Некрасов имел затверделую язву… от которой лечился весьма небрежно. Через год у него появилось поражение гортани с полной потерей голоса и кашлем и резкое похудание; врач, к которому обратился Николай Алексеевич, принял это за самостоятельное страдание гортани и начал лечить соответственно, больному все делалось хуже и хуже».
Особенно плохо сделалось к лету 1855 года. «Я болен — и безнадежно», — сообщил он Толстому еще в начале года. «Оно (здоровье. — Н. С.) крайне худо, и, право, брат, без фразы могу сказать, что едва ли не всего кислее в жизни и смерти — это медленное умирание, в котором я маюсь. Болезнь моя сделала заметные шаги вперед — я кашляю, особенно по ночам, каким-то сквернейшим сухим и звенящим кашлем» (Тургеневу). Сказано действительно «без фразы». К тому же очередное обострение болезни совпало с очередным — не первым и не последним — обострением отношений с Панаевой, явно усугубленным недавней смертью их ребенка.
Боткин, живший тем летом с Некрасовым в Москве, сообщает Тургеневу о приезде Панаевой и чуть ли не как об уже решенной его смерти: «…у меня недостало ни охоты, ни духа видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть (!) Некрасова».
В то же время, может быть, никогда более энергия духа великого поэта и замечательного человека не пробуждалась с такой силой, как перед ожидавшимся концом.
Уже с осени 1853 года, после почти годами длившегося поэтического молчания, «вдобавок стихи одолели, т. е. чуть ничего не болит и на душе спокойно, приходит Муза и выворачивает все вверх дном…». Лето 1855 года: «…Весной нынче я столько написал стихов, как никогда, и, признаюсь, в первый раз в жизни сказал спасибо за эту способность: она меня выручила в самое горькое и трудное время».
Действительно, в 1855 году написано столько стихов, как никогда, и, как никогда, столько стихов под знаком смерти: собственно, даже не через один «стих», а почти каждый — смерть, или ее присутствие, или хоть напоминание о ней: самоубийство, кончина, гроб, могила. Почти в каждом, почти подряд. И, конечно, болезни, болезни:
Скоро в гроб его Маша уложит.
Проклянет свой сиротский удел
И, бедняжка! ума не приложит,
Отчего он так рано сгорел?
(Маша. 1855)
Что недуг, мое сердце гнетущий,
Как-то горько меня веселит —
Встречу смерти, грозящей, идущей,
Сам пошел бы… Но сон освежит…
(«Я сегодня так грустно настроен…». 1855)