Евгений Водолазкин - Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)
Мифологические архетипы в головах современных людей сидят так же прочно, как сидели они в головах людей прошлого. Без осознания этого не объяснить невероятного успеха «Гарри Поттера», «Властелина колец» или, скажем, победы финских монстров на «Евровидении». Но это — отдельная тема. Что же касается нашей темы — национальной мифологии, — можно попытаться ответить на два вопроса: 1) зачем она нужна им? и 2) зачем она нужна нам?
Ответ на первый вопрос, в сущности, очевиден. Он обусловлен древней ролью мифов о неблагополучном. Эта роль — подчеркнуть собственное благополучие. Рассказ о чьей-то отверженности — это одновременно сообщение о собственной избранности. Свой мир легче всего утверждать на фоне антимира. Именно потому так важен Западу факт его отделенности от нас. Именно потому — вопреки демократическим принципам и здравому смыслу — в обозримом будущем нам не приходится ждать открытия ими границ. Политологи и историки справедливо отмечают, что важнейшим катализатором становления НАТО и Евросоюза был СССР. СССР больше нет, но НАТО и Евросоюз остались, как остались и их геополитические интересы. Почему же должна измениться сопровождающая эти интересы мифология? В этой истории я не искал бы конкретных виновников: уровень проблемы более цивилизационный, чем политический. В этом объяснение того, что в обозримом будущем мифология будет, по всей видимости, самовоспроизводиться.
С ответом на второй вопрос дело обстоит сложнее. Почему мы так активно убеждаем Запад в том, в чем он и без того уверен? Может быть, причина — в нашем молчаливом признании своего периферийного положения в мире (оно выражается многообразно — от захлестнувшей нас заимствованной лексики до планов строительства небоскреба в Петербурге)? Или мы просто привыкли к роли? По большому счету, на вопрос, зачем нам нужна эта мифология, я ответить затрудняюсь. Могу даже предположить, что она нам не нужна.
В заключение скажу о важной вещи, которую приберег напоследок. Да, отношение к краю ойкумены было по преимуществу негативным. Но нельзя вместе с тем не вспомнить и о противоположной тенденции, засвидетельствованной также с самых давних пор. Речь идет об идеализации, порой — сакрализации окраинных земель. Ведь как раз в пограничных местах помещались земли блаженных, там локализовался Рай. Обе традиции могли уживаться в творчестве одного автора, как это имеет место у того же Плиния, наряду со страшными чудовищами описывавшего счастливых гипербореев. Принадлежность к идеализирующей традиции позволяла видеть в России Эльдорадо и гнала сюда сотни тысяч западноевропейцев. Истории о сказочной жизни отрывали от родной почвы немцев и голландцев, итальянцев и французов и бросали их в наши суровые края. Это лишний раз доказывает, что миф — не абстрактная культурологическая категория, а вполне реальная сила.
В последнее время наряду с рассказами об ужасном в отношении России наблюдается очевидное возрождение идеализирующего мифа. Подобно негативному мифу, идеализирующий миф Запада имеет под собой определенную почву (объективное улучшение ситуации в России), но страдает теми же преувеличениями и кривизной. После стольких лет нищеты и бессилия гиперболизация нынешних богатства и силы может показаться лестной. Для национального самосознания даже — полезной. В каком-то ограниченном, реанимирующем смысле с этим, вероятно, можно согласиться. Но по большому счету это не так.
Дело не только в том, что всякое преувеличение ведет к разочарованию, что самолюбование для развития пагубно — это вещи очевидные. Важно и другое. У идеализирующей и негативной мифологий есть общая черта: и положительное, и отрицательное приобретает здесь ненормальные размеры. Мне кажется, мы созрели для более сложных, а потому — значимых ролей. И с прежними можно уже, в сущности, попрощаться. Уйти, смывая с себя на ходу ненужные краски.
Вопросы и ответы
О себе
Когда Вы впервые в жизни взялись за перо и написали свой самый первый рассказ?
Мне было лет восемь, и я написал рассказ о том, как на нашу страну напали немцы. Если мне не изменяет память, это было вольное переложение одной из песен. А потом пришла моя тетя (она преподавала русский язык в университете) и сказала, что рассказ малохудожественный. Я не понял, что это значит, но с тетей спорить не стал. С тех пор вопрос художественности обрел для меня особое значение.
В Вашем вхождении в литературу есть что-то неожиданное, таинственное, я бы даже сказал, чудесное. Никто не знал про существование писателя Водолазкина еще несколько лет назад — знали ученого, филолога, специалиста по древнерусской литературе — и вдруг стали выходить одна за другой художественные книги, и Вам довольно быстро и, на первый взгляд, очень легко удалось сделать себе имя в литературе. А ведь нынче это еще труднее, чем в советские времена, и можно привести в пример немало людей, написавших одну или две книги, но писателями так и не ставших. Вы — стали. В чем Ваш секрет и действительно ли тут замешано какое-то волшебство?
Мне кажется, и в моем случае имя делалось не без сложностей. После вручения одной из литературных премий ко мне подошел почитаемый мной Владимир Семенович Маканин. Он сказал мне, что рассчитывал на победу моего романа «Соловьев и Ларионов» и сожалеет, что этого не случилось. И прибавил: «Всё у вас для этого было — кроме имени. Вам не хватило имени». Что до легкости, о которой Вы говорите, то она выразилась в несколько другом смысле. Я не испытывал напряжения, свойственного начинающим авторам. Ко времени публикации моих первых вещей вопрос самореализации (он важен для всякого человека) в моей жизни уже не был основным. «Опорной» ногой я стоял в науке, и страха «не состояться» у меня не было. В случае литературной неудачи я бы продолжал заниматься Древней Русью (как, впрочем, занимаюсь ею и сейчас), эта работа доставляет мне радость.
Вы долго к этому шли, таились, писали в стол и не решались публиковать или же стали писать относительно недавно? Как это случилось? Не страшно ли было отдавать в печать свое первое сочинение? Известный ученый, доктор наук, а вдруг Вас обругала бы критика, коллеги либо подняли бы на смех, либо посочувствовали. Это все-таки риск. Или же Вы всё точно рассчитали? А с другой стороны, не жалеете, что какое-то время было упущено? Может быть, стоило начать раньше?
До сорока лет я написал лишь несколько вещей, так что речь о систематическом писании в стол не идет. Было, скорее, другое. Предчувствие, что литература — это та сфера, которая когда-нибудь может стать моей. С этим предчувствием я, видимо, и пошел когда-то на филфак, как идут туда многие — не имея еще конкретных жизненных планов, из влечения к слову как таковому. Другое дело, что филологическое образование — это я понял уже потом — к писательству особо не приближает. Иногда даже отдаляет, поскольку свое умение писать литературно филолог способен ошибочно принять за что-то большее. Гладко написанный текст — это еще не литература. Литература — это то, что возникает над текстом, как электрическое поле вокруг проводов. И для того, чтобы создать это поле, автору нужна особая энергетика, особое умонастроение, видение (ведение?), которые появляются с опытом. Под опытом я понимаю не механическую сумму пережитого, а результат внутренней работы, который включает и пережитое, и выводы из него, и что-то такое, что приходит без всякой видимой причины. Это возникает чаще всего в зрелом возрасте, и здесь лежит ответ на Ваш вопрос, жалею ли я, что время упущено. Нет, не жалею, потому что время не было упущено — внутренняя работа шла. Начни я писать раньше — мог бы, наверное, публиковать тексты, создающиеся на чистой технике, — детективы, фантастику, еще что-нибудь. Но жанр, стиль (а с ними — глубина погружения) обладают удивительной цепкостью, и не всегда у начавшего «в легком жанре» впоследствии получается сменить регистр. Я знаю талантливых людей, которым, несмотря на все усилия, это так и не удалось. Что до возможности выглядеть смешным, то, я знаю, некоторые мои коллеги из этих соображений пишут под псевдонимом. Но правда, как известно, рано или поздно выходит наружу, и тут уж становится смешно вдвойне: еще и под псевдонимом. Я, подобно Карлсону, в этом отношении сохранял спокойствие. С годами вообще меньше смотришь по сторонам, просто делаешь то, что считаешь нужным.