Анна Вырубова - Страницы моей жизни
Вскоре после меня постигло самое большое горе, которое я когда-либо испытала. 25-го января 1918 г. скоропостижно скончался мой возлюбленный, дорогой отец, благороднейший, бесконечно добрый и честный человек. Как глубоко уважали и любили его Государь и Государыня, свидетельствуют письма ко мне Государыни после его смерти. Невзирая на всю долголетнюю свою службу — всей душой преданный Их Величествам — он умер, не оставив после себя ничего, кроме светлой памяти бескорыстного человека и глубокой благодарности в сердцах тех многочисленных бедных, которым он помогал.
Я говорила, что отец мой был композитором и музыкантом, и часто, когда его спрашивали о его звании, он отвечал: я прежде всего «свободный художник» Петербургской консерватории, а потом уже все остальное. На его похоронах хор Архангельского вызвался петь литургию его сочинения, отличавшуюся кристально чистой музыкой, — как кристально чиста была и его душа. После его смерти моя мать переехала ко мне, и мы разделяли вместе тяжелое существование.
Единственными светлыми минутами последующих дней была довольно правильная переписка, которая установилась с моими возлюбленными друзьями в Сибири. И теперь, даже вдалеке от России, я не могу назвать имена тех храбрых и преданных лиц, которые проносили письма в Тобольск и отправляли их на почту, или привозили в Петроград и обратно. Двое из них были из прислуги Их Величеств. Они рисковали жизнью и свободой, чтобы только доставить Помазанникам Божьим радость переписки со своими друзьями. Их Величествам разрешали писать, но каждое слово прочитывалось комиссарами, подвергаясь строгой цензуре. Но и те письма, которые тайно доставлялись из Тобольска, читались; увидим, с какой осторожностью они написаны. Все письма, полученные мною, помещены здесь полностью, только пропущены некоторые фразы и личные переживания Государыни, которые слишком для меня святы, чтобы предавать их огласке. Большая часть писем от Государыни, одно от Государя и несколько от детей. Письма эти бесконечно дороги, не только лично для меня, но и всем русским, которые лишний раз убедятся в непоколебимой вере и мужестве царских мучеников: письма полны безграничной любовью к Родине, и нет в них ни слова упрека или жалобы на тех, кто предал и преследовал их. Я уверена, что, прочитав эти письма, никто не сможет больше осуждать характеры и жизнь Государыни и Государя; каждое слово Государыни показывает ее таковой, каковой ее знали и любили и пред которой преклонялись все ее близкие друзья.
Глава 21
В конце лета 1918 года жизнь в России приняла хаотический характер: несмотря на то что лавки были закрыты, можно было покупать кое-какую провизию на рынках. Цены были уже тогда непомерно высокие. Фунт хлеба стоил несколько сот рублей, и масло несколько тысяч. Ни чая, ни кофе нельзя было достать, сушили брусничные и другие листья, а вместо кофе жарили овес или рожь. Большевики запретили ввоз провизии в Петроград, солдаты караулили на всех железнодорожных станциях и отнимали все, что привозили. Рынки подвергались разгромам и обыскам; арестовывали продающих и покупающих, но тайная продажа продуктов все же продолжалась, и за деньги и на обмен вещей можно было не голодать. Многие жили тем, что продавали оставшиеся драгоценности, меха, картины разным скупщикам — евреям, аферистам, которые пользовались случаем, приобретая драгоценные вещи за незначительные суммы. Вспоминаю тяжелый день, когда у меня осталось в кармане всего 5 копеек; я сидела в Таврическом саду на скамейке и плакала. Когда вернулась домой, моя мать, которая все лето лежала больная в постели, сказала мне, что только что был один знакомый и принес нам 20 тысяч рублей, узнав о нашей бедности. После этого он исчез, и мы никогда не узнали, что с ним стало. Благодаря его помощи мне удалось послать царской семье необходимые вещи и одежду. Большевики закрыли мой лазарет, но мне приходилось платить жалование конторщику, старшей сестре и т. д., а также оставался инвентарь, хотя большую часть раскрали служащие; осталась корова и две лошади. Когда заведующий лазаретом отказался приехать из Москвы помочь мне ликвидировать, я обратилась к присяжному поверенному с просьбой помочь мне окончательно развязаться с этим делом. Последний открыл мне глаза на всевозможные злоупотребления писаря и старшей сестры. Когда же мы призвали его для объяснения, он сказал, что никаких объяснений он давать не намерен, что оставшееся имущество и корова принадлежат ему. Когда я стала возражать, прося его отдать корову, так как моя мать, будучи тяжело больной, нуждалась в молоке, он только смеялся и затем написал на меня донос в ЧК. 7-го октября ночью мать и я были разбужены сильными звонками и стуком в дверь, и к нам ввалились человек 8 вооруженных солдат с Гороховой, чтобы произвести обыск, а также арестовать меня и сестру милосердия. Все, что им бросалось в глаза, они взяли у нас, между прочим два письма Государя к моему отцу, одно из них, где он пишет о причинах, побудивших его стать во главе армии. Бедная мать стояла перед ними, обливаясь слезами, умоляя меня не увозить, но они грубо потребовали, чтобы я скорее простилась. Господь знает, легко ли было это прощание, но Он не оставлял нас, давая силу и спокойствие. Нас повели вниз, где стоял грузовой автомобиль; я села с шофером, было страшно холодно, небо ясное, усеянное звездами; ехали мы быстро по пустым улицам и минут через десять приехали на Гороховую, прошли мимо сонного караула и очутились в канцелярии. Заспанный грубый комендант записал нас и велел провести в женскую камеру. В двух грязных комнатах на кроватях, столах и на полу — по две и по три вповалку лежали грязные женщины: тут были дамы, бабы в платках и даже дети. Воздух спертый, ужасный; солдат сидел у двери; сестра милосердия и я сели на единственную свободную кровать и кое-как дожили до утра. Когда стало рассветать, арестованные стали подыматься; солдат с ружьем водил партиями в грязную уборную. Тут же под краном умывали лицо. Старостой арестованных женщин была выбрана та, которая дольше всех находилась в ЧК: такова была рыженькая барышня Шульгина (впоследствии ее расстреляли). Подойдя ко мне, она советовала мне написать прошение об ускорении моего дела и допроса старшему комиссару. Господин этот, на вид еврей с огромной шевелюрой, вызвал меня и сказал, чтобы я успокоилась, что он уверен, что скоро нас выпустят. Солдаты из караула с нами разговаривали, некоторые предлагали за вознаграждение сходить к матери. Тогда я писала коротенькие письма на клочке бумаги и по дороге в уборную передавала им. Мама ответила, что делает все возможное для освобождения, что доктор Манухин тоже везде хлопочет. Большевики ценили его знание и доверяли ему быть врачом в тюрьмах. На Гороховой состоял врачом молодой фельдшер, который также относился хорошо к нам, заключенным, и из всех окружавших имел самый добродушный вид. От него я узнала о хлопотах Манухина. Мы провели пять дней в этой ужасной обстановке, где нас кормили, как зверей. Два раза в день приносили большую общую миску с супом (вода с зеленью) и по маленькому кусочку хлеба. Некоторые арестованные получали пищу из дома и тогда делились. Вспоминаю одну красивую женщину полусвета — она одевалась в тюрьме в сквозные платья, душилась, красилась, но была очень добрая и щедро делилась всем, что ей присылали. Была она арестована за то, что помогла бежать своему другу «белому» офицеру и была в «восторге», что страдает за него.