Лея Трахтман-Палхан - Воспоминания. Из маленького Тель-Авива в Москву
Мы ждали еще довольно долго. Причину поняли, когда к нам привели Диму, одетого в одежду двухлетнего ребенка и большие рваные сандалии. Нелегко было натянуть на него малюсенькие майку, рубашку и брючки и найти все это среди выбрасываемой одежды. Что мы могли поделать? Требовать, чтобы его одели в подходящую одежду? Мы были рады, что в конце концов мальчик в наших руках, и поспешили выйти со двора детдома, который был расположен в роскошном здании с парком. Видимо, раньше это было княжеское поместье. Оно находилось далеко от города, от электрички. Мы пришли на трамвайную станцию и начали искать магазин одежды. Нельзя было ехать с Димой в этих обносках. Он с трудом двигался в больших и рваных сандалиях. Мы зашли в магазин и купили Диме одежду, ботинки и матросскую фуражку. Вышли с Димой на улицу. Я увидела улыбку Михаила, который с радостью и удовлетворением смотрел на здорового и красивого мальчика в новой одежде. Мы взяли его за руки и повели на трамвайную остановку, с радостью и гордостью, что мы спасаем сына Сали и Бен-Иегуды, невинно осужденных на многолетнее заключение. Дима с нами, и мы будем беречь его для родителей и растить вместе с нашим сыном Эриком.
В первый же вечер, когда Дима улегся в постель, которую я ему постелила на столе, умытый и сытый, он спросил меня, когда мы его возвращаем в детдом. Я спросила, хочет ли он вернуться туда, и он ответил: «Да». Я сказала, что мы обсудим это утром, и заснула озабоченная. Будут проблемы. Возможно, мальчик привязался к тем, кто им занимался, к своим друзьям. Ведь там он находился два года. На утро, когда Дима проснулся, первое, что он сказал, было: «Я не хочу в детдом. Там дают кушать маленькие порции, и там нет белого хлеба».
Однажды я попыталась найти и поблагодарить женщину, оставившую нам сообщение о том, чтобы мы взяли Диму. Димина няня дала нам адрес одной из работниц детдома, хорошо относившейся к Диме. Она была уверена, что эта работница оставила нам записку. Я поехала по адресу на улицу Арбат, поднялась по лестнице и позвонила в дверь. Мне не открыли, только женский голос сказал, что я ошиблась адресом. Я спустилась вниз, проверила номер дома и поднялась обратно. Женщина открыла дверь и шепотом пригласила меня внутрь. Она была еврейкой. Она рассердилась на Димину няню, что та дала мне адрес, и объяснила, что записку оставила нам ее сестра, которая работала в детдоме. Она знала, как Дима страдает от антисемитизма и, желая ему помочь, нашла нас и оставила записку. Это была неосторожность с ее стороны. Женщина боялась, говорила шепотом, чтобы «стены не услышали». Она боялась, что мой визит может им повредить, и просила меня забыть их адрес и больше никогда здесь не появляться. Им не нужна благодарность, ее сестра не должна была ездить к нам, людям, связанным с арестованными НКВД.
Я была студенткой третьего курса пединститута; не посещала лекции полгода, но должна была сдавать экзамены на последнем семестре и начать посещать лекции на четвертом курсе; сдать государственные экзамены и получить диплом учителя истории в средней школе. Диму мы взяли в августе, а 1 сентября – начало учебы во всех учебных заведениях Советского Союза. Наша соседка из соседней квартиры нашла для Эрика няню – свою восемнадцатилетнюю племянницу Олю из белорусской деревни. Диму я устроила в детский сад при институте, предназначенный в основном для детей студентов, делающих кандидатскую диссертацию. Михаил каждый день выходил рано утром в магазин, чтобы первым купить дефицитные продукты, например сливочное масло, и успеть на работу на завод. Штрафы за опоздания были строгими: за опоздание на 20 минут на шесть месяцев лишали 25 процентов зарплаты. Это называлось «шесть-двадцать пять». Магазин был в 10–15 минутах от места жительства, около завода. Тротуаров не было, и ноги весной и осенью увязали в болоте. Мои подруги-студентки, пришедшие на день рождения Эрика, жаловались нам на тяжелую дорогу от трамвая до нашего дома, так как снег уже начал таять.
1 сентября 1939 года я вернулась на студенческую скамью, на последний курс в пединституте.
Летом Симина семья обычно выезжала на дачу. Каждый год они снимали домик в деревне, но всегда в новом месте.
Однажды Сима пригласила меня к себе на дачу, и я хорошо помню, как мы сидели на скамейке в глубине большого сада, вдалеке от дома, чтобы никто, не дай Бог, не услышал нашего разговора. Говорили мы о положении в стране, пытаясь понять, что же у нас происходит. Где правда, а где ложь? Как это может быть, что так много заслуженных, преданных коммунизму людей вдруг оказались «врагами народа»? Они до революции боролись в подполье, подвергались арестам, вели борьбу с царской властью, делали эту революцию, воевали на фронтах Гражданской войны. И вдруг после победы над самодержавием и всякими там буржуями, уже в мирное время, оказались злостными врагами советской власти, за которую так долго сражались, и опять попали в те же тюрьмы, где сидели при царе. Почему так случилось, что люди, фанатично преданные коммунистической идее, сподвижники Ленина, угодили в тюрьмы, а многие даже были расстреляны?
Страшно было, но закрадывалась чрезвычайно опасная мысль, что эти люди не виноваты. И тогда мы попадали в глухой тупик: «Что делать? Как жить дальше? Кому верить и доверять?» Ответов тогда у нас, конечно, не было. Не могли ответить на эти вопросы не только мы с Симой, но и умудренные опытом люди намного старше нас.
Мне вообще тогда было трудно разобраться в том, что происходит. Я прибыла из коммунистического подполья глухой английской колонии, и моя молодая голова была забита наивными коммунистическими идеалами, которыми меня напичкали старшие товарищи по подполью еще в Палестине.
До поступления в институт я продолжала хранить эти идеалы и твердо в них верить. В институте подавляющее большинство студентов были комсомольцами, детьми рабочих, крестьян и мелких служащих. В основном они, так же как и я, были идеалистами и слепо верили своей родной, единственной, коммунистической партии. И похоже, эти чувства были тогда искренними. Я поступила на престижный в то время исторический факультет, где, как я уже писала, училось относительно много студентов – детей высокопоставленных правительственных и партийных чиновников. Так вот они тоже в большинстве своем были тогда идеалистами.
Трехмесячный сын – 1939 год
Мне всегда было тяжело устраиваться на работу. Несмотря на то что с ранних лет мне все приходилось решать самой, процесс трудоустройства давался мне с огромным трудом. Виной тому, я думаю, была моя природная стеснительность, особенно в ситуациях, когда приходилось ходить и унизительно что-то выпрашивать, заискивающе заглядывая в глаза, часто очень глупым, недалеким людям, от которых в какой-то мере зависела моя судьба. Мне всегда казалось, что я выгляжу хуже всех и говорю с еврейским акцентом, хотя проблем с русским языком у меня не было. Часто мне казалось, что я не смогу хорошо сделать то, что так легко делают другие. Возможно, пониженная уверенность в себе была у меня от рождения, но я все-таки думаю, что большую роль играло отсутствие правильного воспитания в раннем детстве и юности. Да и откуда было взяться такому воспитанию в годы Гражданской войны и тяжелой жизни в Палестине!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});