Игорь Дьяконов - Книга воспоминаний
Все эти тайные мысли — или, вернее, ощущения — сложились постепенно, и я их долгие годы, — пожалуй, даже никогда, — ни с кем не делил. Да и не нужно думать, что так я вес это и говорил себе. Нет, это было не рассуждение, а именно ощущение, которое слагалось в знакомстве с хорошими женщинами, которые меня окружали, — моей мамой, моей бабушкой, тетей Соней, Ниной Евгеньевной, Сильвией Николаевной, — слагалось и крепло в те годы, когда мне исполнялось тринадцать, четырнадцать, пятнадцать лет… В образы Ибсена они вылились позже — годам к пятнадцати, и по чувству, а не в сознательных мыслях.
А может быть, все эти знакомые мне женщины были не так уж хороши? Лучше человеку на пороге жизни встречать плохих женщин, тогда хорошие не будут порождать о себе иллюзий? Или иллюзии все же лучше раннего цинизма?
VII
Я забежал вперед на несколько лет. Надо вернуться к осени и зиме 1927–1928 года.
Поездка в Анапу оказалась для нас очень неудачной. Мама привезла оттуда тропическую амебную дизентерию, медленно изводившую ее, а Алик заболел в дороге и в городе сразу слег с брюшным тифом.
Опять, как в раннем детстве, все мы жили ото дня ко дню, от часа к часу, волнуясь и надеясь. Алик поправился. Поправившись, он по маминому декрету стал называться не Аликом, а Алешей. Собственно говоря, так ему полагалось называться с самого начала; но в 1919 году мама, хоть и не была суеверной, не могла решиться назвать его именем двух погибших родных, так как и двоюродный брат Алеша и дедушка Алексей Николаевич не считались тогда в числе живых. В Анапе же мама приобрела отврат "ение к имени Алик, ставшему модным; его носили бесчисленные рыжие ма.. ьчики, по большей части довольно противные, из преуспевающих семейств «ответработников» и нэпманов.
Алик выздоровел и стал Алешей. Как странно, что я ни тогда, ни даже позже долгое время не знал, какой он человек, мой младший брат, которому тогда уже было девять лет. Был он довольно капризный, со мной — довольно сварливый и драчливый мальчик, с болезненным, немного одутловатым лицом и складками под глазами, со все еще слегка вьющейся темной шевелюрой и толстыми надутыми губками. Как странно! Я не знал, чем он живет, и по-настоящему узнал его и подружился с ним, когда мы оба были уже юношами. А ведь сколько игр было вместе переиграно! Я слишком был полон собой. К Мише я тянулся как к любимому старшему, как к образцу, – а Алеша был только как бы напарник в играх, но душевной близости у нас не было.
Алешина болезнь осенью двадцать седьмого года имела для меня существенное практическое последствие: сразу по приезде у нас был карантин, и я не пошел в школу. Не пошел я в школу и позже: мама решила — пусть подождет еще год. Жизнь наша потянулась по-прежнему. Вес так же был замусорен ахагийскими бумажками мой стол, все тс же книги, все тс же игры, все тс же немногочисленные уроки. Все так же ходили мы с Алешей в садик или кругами вокруг квартала; вес так же велись научные разговоры с Мишей. Последним моим увлечением была «Эдда» в переводе Свиридснко; как-то я читал Мише, больному, целые песни оттуда, несколько поразив сто тем, что меня не смутили обвинения Локи против Фрсйи в «Lokascnna».
А когда Мише приходило в голову дурачиться, мы перекидывались мячиком по диагонали нашей комнаты, причем тут же были выработаны правила соревнования по этой новой вирронской игре, и сами мы превратились в команды — названия их были сделаны из разных наших семейных словечек: Миша был «Зиж» — это была дразнилка, которой Миша мог доводить меня и Алешу до исступления; я был «Снок» — в честь одной папиной ошибки: Миша как-то пришел в снежную погоду и наследил в передней. Близорукий папа, увидев кусочки снега на полу, спросил:
— Это что?
— Это с ног, — сказал Миша.
— Какой снок? (Общий восторг).
Под рифму к «Сноку» третья команда (Алеша) называлась «Взок» в честь какого-то из распространенных тогда сокращенных названий учреждений. Была даже придумана особая спортивная терминология: запрещенные броски назывались «попсчник» (попал в печку), «посудсйник» (попал в судью;, — словотворчество было на полном ходу. Еще более мощно оно развивалось, когда мы с Алешей, в одних рубашонках, скача утром на его кровати, чспровизировали эпическую поэму о путешествии шотландца Мак-Глупа для открытия западного и восточного полюса.
Настоящий, северный полюс тогда и еще долго был романтически недоступен, и в тот год был на всех устах: летом 1926 года в Гатчину через Ленинград пролетел дирижабль Амундсена, направляясь оттуда в трансполярный перелет. От СССР на нем летел Р.Л.Самойлович.
В те годы рождался и наш, советский воздушный флот: на спичках были желтые наклейки с самолетом, оканчивавшимся, вместо пропеллера, огромной фигой, с надписями: «Наш ответ Чембсрлену», «Даешь Авиахим» и еще что-то в этом роде. А с улицы Блохина мы раз видели заплатанный, малопочтенного вида советский дирижабль «Химик-резинщик».
Ими Чсмбсрлсна напоминает оживленные первомайские и октябрьские Демонстрации тех дней — красные бумажные цветы, кепки, косоворотки, куртки, кумачовые платки девушек, красные лозунги и плакаты, растоптанная грязь на булыжных мостовых, трактор на украшенном кумачом грузовике и чучела империалистов на палках — из них же первым был Чсмбсрлсн, с моноклем и в цилиндре. Тогда пели «Интернационал» и «Молодую гвардию», «Низвергнута ночь, поднимается солнце, растет наш рабочий прибой», и «Белая гвардия, черный барон снова готовят нам царский трон», «Мы раздуем пожар мировой, церкви и тюрьмы сравняем с землей» и еще «Как родная меня мать провожала» Демьяна Бедного, а в школах проходили по МУЗО что-нибудь вроде:
Чемберлен — старый хрен –Нам грозит, паразит,Но-о мы маху, маху не дади-им, –За себя-а мы па-ста-имА самое любимое было, конечно:Мы красные кавалеристы, и про насБылинники речистые ведут рассказ.Про то, как в ночи ясные,Про то, как в дни ненастныеМы смело,Мы бодро и бой идем,ИдемВеди ж, Буденный, нас смелее в бой,Пусть гром гремит,Пускай пожар кругом, пожар кругом,Мы беззаветные герои все,И вся-то наша жизнь есть борьба!
И мама, которая для спасения жизни не могла бы спеть песни (кроме благодарственного гимна Александру II за освобождение крестьян, выученного когда-то в Институте и певшегося по нашей просьбе слабым, жалобным фальцетом в шутливый знак того, что мама все-таки умеет петь), — мама, подметая пол и занятая обычными своими печальными мыслями, мурлыкала:
— И вся-то наша жизнь есть борьба…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});