Юрий Соловьев - Воспоминания дипломата
Известно, как плачевно для нас кончилась сделка Извольского в Бухлау, после которой австрийцы окончательно присоединили Боснию и Герцеговину, а мы остались у разбитого корыта на берегах Босфора.
Всем известно, что после присоединения к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины нам не пришлось даже открыто протестовать против этого, уступив перед ультиматумом Германии. Вместе с тем вынужденная нашей военной неподготовленностью пассивность, сменившая агрессивный тон петербургской печати, весьма сильно поколебала наш престиж на Балканах. Это в свою очередь способствовало возникновению первой Балканской войны. Она разразилась главным образом благодаря выступлению моего старого "приятеля" короля Николая Черногорского, имевшего за собой воинствующих дочерей - великих княгинь, а в силу этого и великого князя Николая Николаевича, мужа Анастасии Николаевны. Петербург в это время вел обычную для слабых правительств двойственную политику: с одной стороны, подталкивая балканские страны выступать против Турции, а с другой - давая им открыто советы соблюдать осторожность.
У меня осталась в памяти немая сцена в апреле 1909 г. Я ожидал в приемной министра для очередного доклада, когда вошедший курьер сообщил, что министр прекратил доклады, так как у него находится германский посол граф Пурталес. Через минуту вышел Извольский и лично задернул зеленую занавеску, висевшую над дверью его кабинета. Она никогда не задергивалась. Этот почти бессознательный жест министра доказывал важность предстоящего разговора. Разговор окончился предъявлением послом вышеупомянутого ультимативного требования не возражать против присоединения к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины и нашим отступлением по всей дипломатической линии.
В тот же день вечером мне пришлось слышать в одном обществе, что Извольский уже уволен в отставку. Это было неверно, но в Петербурге после понесенного им жестокого политического поражения в этом были уверены. Непостоянство Петербурга, чтобы не сказать более, проявилось немедленно и в том, что от Извольских, как от зачумленных, сразу отшатнулось так называемое петербургское общество. На одном из ближайших дневных приемов у жены нашего министра я застал почти пустую гостиную: в ней сидели лишь два скромных секретаря каких-то южноамериканских миссий.
Вопреки всему Извольский продолжал оставаться во главе министерства, причем занял позицию личной обиды в отношении австро-венгерского посла графа Берхтольда (будущего министра иностранных дел). Министерство наше стало сноситься с австро-венгерским посольством вербальными нотами, и Извольский старался уличить Берхтольда в его "неблагородном поступке". Все это происходило еще за пять лет до начала мировой войны, но все предпосылки для нее были уже налицо.
Жизнь Петербурга шла между тем обычным чередом; лишь постоянные роспуски Государственной думы являли признаки глубокого кризиса. С другой стороны, выступления Извольского в Думе по вопросу иностранной политики доказывали отсутствие у нас объединенной общей программы. Как известно, иностранные и военные дела оставались прерогативой короны. Это давало возможность Извольскому вести свою самостоятельную, не согласованную со Столыпиным линию и делало наше международное положение еще напряженнее. Рознь между Столыпиным и Извольским сказывалась и в отношениях между нашим вновь зародившимся отделом печати и Главным управлением по делам печати, во главе которого стоял А.А. Белгард. Последнее, занимаясь лишь внутренней политикой, не без злорадства отдавало иностранное ведомство на съедение печати.
По долголетней привычке я продолжал и в бытность в Петербурге часто бывать среди иностранных дипломатов, причем убедился, насколько они стояли в общем далеко от петербургских политических кругов. Они старались ограничиться приемами друг у друга. Мне случалось, например, бывать раз или два на "дипломатических приемах" в мае. На них, кроме меня, из русских была лишь одна дама, что мы вместе вскоре со смехом и отметили. Зимой было иначе. Наше министерство и все посольства обыкновенно давали по нескольку больших приемов; особенной торжественностью отличались первые приемы вновь аккредитованных послов, на которые все общество являлось в мундирах для представления послу через специально командированных церемониймейстеров. За время моего пребывания в Петербурге я был два раза на таких приемах: по случаю приезда итальянского посла маркиза Карлотти и французского посла адмирала Тушара. Из больших придворных приемов у меня осталось в памяти "бракосочетание" великой княгини Марии Павловны со шведским принцем. Оно было обставлено необыкновенно торжественно, с выполнением традиционного церемониала и происходило в Царскосельском дворце.
Кроме шведской королевской четы, присутствовали королева Ольга Константиновна, наследный принц и принцесса румынские и многие другие иностранные принцы и принцессы. Впрочем, брак оказался неудачным и вскоре окончился разводом. Не могу не отметить небольшой исторической подробности церемониала. Во время куртага (торжественного полонеза, под звуки которого двор проходил перед собравшимися гостями) в конце зала сиротливо стоял карточный столик с нераспечатанными колодами карт и незажженными серебряными шандалами: это была память о Екатерине II, игравшей обыкновенно во время куртага в карты.
Из дипломатических приемов мне помнится обед у турецкого посла, долголетнего декана петербургского дипломатического корпуса, в честь Столыпина, но без Извольского. Это было незадолго до падения в Турции старого режима. Посол Хусни-паша один из всего состава посольства был в феске и "стамбулине" (длиннополом сюртуке особого покроя). Все его секретари были во фраках. Через несколько дней советник посольства Фахреддин-бей (будущий уполномоченный по ведению в Лозанне мирных переговоров с Италией), гуляя со мной по набережной и разговаривая о царствовавшем еще султане Абдул-Гамиде, называл его "се cruel vieillard" (этот жестокий старик).
За время моего пребывания в Петербурге состоялся приезд Фердинанда болгарского в качестве "царя болгар". Он приехал несколько неожиданно на похороны Владимира Александровича. Его новый титул был только что признан Австро-Венгрией, но у нас долго не решались его признать. Даже генерал-адъютант, отправленный на границу встречать Фердинанда, говорил мне, что, уезжая в командировку, он не был снабжен указаниями, как его титуловать. Инструкции были даны на границу позднее по телеграфу.
Моя служба в министерстве сводилась, как я уже говорил выше, к ежедневному выпуску обзора русской и иностранной печати, причем мне удалось при поддержке министра привлечь много временных работников. Это достигалось тем, что многие из наших заграничных служащих, находившихся в отпуске, стремились по той или другой причине оставаться на более продолжительное время в Петербурге. В таком случае их прикомандировывали к отделу печати. Таким образом я довел штат отдела до двенадцати человек вместо полагавшихся двух делопроизводителей и двух-трех причисленных. Применительно к этому переходному заграничному составу была распределена и обработка газет. Обыкновенно обзор прессы той или другой страны поручался заграничному чиновнику, имевшему там свое местопребывание и знакомому с местными условиями политической и экономической жизни. Этим достигалось то, что наши обзоры постепенно становились более полными и интересными. Обработка русской печати тоже имела свое значение, в особенности потому, что в это время как петербургская, так и московская печать изощрялась в своих нападках на министерство, а Извольский ставил себе задачу не скрывать этой критики от Николая II, который мог бы случайно узнать о той или другой статье из другого источника. Мне помнится, как иногда впопыхах приходилось делать специальные выдержки или посылать вырезки из русских газет перед отъездом министра с докладом к царю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});