Кадеты и юнкера. Кантонисты - Анатолий Львович Марков
— Што это вы, барин, дебоширничаете? — спрашивает, бывало, Тараканова его кухарка, остановись у дверей. — Давно ли стулья-то чинили, а вы опять уж ломаете? Барин, а барин, шли бы вы лучше в церковь Божью, чем изъяниться-то понапрасну.
Но Тараканов продолжал свое учение.
— Погляди-ка в окно-то: сколько на улице народу столпилось глазеть на ваше кудесничанье? — И кухарка решается дернуть его за руку.
— Смир-р-но! Руки по швам! — вскрикивает Тараканов, топая ногами на кухарку. — Фронт — место священное; хоть околей, а не шевелись. — И хлысть ее по щеке со всего размаху.
— Господи Иисусе, — взвизгивает кухарка, бросившись опрометью к двери, где сталкивается с женою Тараканова, которая возвращается от обедни.
— Да ты, Макар Мироныч, совсем уж, кажется, сумасшедший, — сердито замечает жена, глядя на валяющуюся на полу груду разбитых стульев. — Ведь это черт знает на что похоже.
— Какое, матушка, «кажись, рехнулся», как есть рехнулся, — вмешивается кухарка. — За доброе-то вон слово чуть зубы не вышиб. Эко житье-то наше рабское… хоть бы дохтура сюда!
— Третий взвод, дирекция нале-во, вольным шагом мар-р-рш! — кричит между тем Тараканов и, подойдя к женщинам, начинает дергать их за плечи, толкать и кричать: — В ногу, в ногу! Дивизион, нале-во, кругом мар-р-рш!
— Поди ты к черту со своим дивизионом-то вместе! — вскрикивает жена. — Кой тебя леший носит тут целое утро?
И обе женщины кидаются на Тараканова, схватывают его за руки и общими силами приводят в сознание.
Учение кончается. Столяр к вечеру получает работу: починку стульев.
Удивительно, как такой крупный военный талант мог остаться незамеченным!
Но обратимся к кантонистам. Во время приготовлений к классу не редкость было наткнуться на такую сцену:
— Ваня, а Ваня! — говорит красивый мальчик другому, бледному и худому. — Слышь, Ваня…
— Ну?
— Я урок-то ведь не знаю… Да нельзя ли тово… Отметь, что знаю.
— Вишь чего захотел!
— Ей-богу, отметь!.. Я те грош дам.
— Грош! Что мне твой грош!
— В воскресенье со двора пойду, еще гостинцев тебе принесу.
Уж, ей-богу, тово… пожалуйста…
— Ну ладно. Давай грош-то.
И с передачею гроша дело улаживается. Проситель, совершенно довольный, отходит на свое место.
Подобное грошевое взяточничество было в сильнейшем ходу в заведении. Классные старшие (они же и палачи) брали с товарищей за снисхождение что попало: и лист бумаги, и грифель, и ломоть хлеба, и осколок смазной щетки, и иголку — словом, ничем не брезгали. Но, давши раз слово, кантонист, чего б это ни стоило, не изменял уже ему.
В семь часов кантонисты обыкновенно сидели уже в классе. Чумазые, корявые помещались всегда впереди, а красивые — на задних скамейках; первые отличались грамотностью, а последние — фронтом.
Унтер-офицер Лазарев преподавал в верхнем, выпускном, классе, между прочим, рисование и любил хвастнуть своим умением. Гордо ходил он по классу, с презрительною усмешкою посматривая на учеников.
— А ну-ка, — говорил он, пощелкивая пальцами, — несите мне рисунки. Поглядим, на сколько-то вы подвинулись вперед в течение недели.
Тетрадки сунуты ему под нос, десятки глаз упорно следят за каждым его движением.
— Тебе, Петров, задан был баран? — спрашивает учитель.
— Точно так-с, баран, — отвечал высокий стройный юноша, вытянувшись во весь рост.
— А нарисовал ты что? Черта?
— Не могу знать-с…
— Ведь ты же рисовал?
— Я-с…
— Так почему же ты не знаешь, что именно нарисовал?
— Потому, Григорий Иванович, что отродясь не видывал черта — каков он такой выглядит?
Раздается взрыв смеха.
— Ты, подлец этакий, еще спорить? На колени!
Петров повинуется.
— Рисовать, ребята, надо так, чтобы каждый штрих имел свою линию, понимаете? Это не то что паклю щипать или там воду носить. А главное дело — круглота, и круглота во всем, это самое важное. Слышите?
— Слушаем-с, Григорий Иванович, — громогласно отзывается класс.
— Парашин! Чего по сторонам глазеешь, когда приказание отдают, а?
— Я-с, ничего-с… не шевельнулся-с.
— Отпираться? Да еще и отвечаешь сидя? Ах ты, мерзавец этакий, вот же тебе!
И аспидная доска летит над головами пригнувшихся учеников через весь класс. Парашин едва успел заслонить руками лицо, как доска ударила ему в плечи, упала на пол и разбилась. Он крикнул, обхватив руками плечо, и, покачиваясь из стороны в сторону, глухо завыл.
— Парфенов! — продолжал между тем учитель, не обращая даже внимания на несчастного Парашина. — Откуда начинается Волга?
— Волга… Волга-с… — Парфенов остановился.
— Да ну же!
— От Дзвери-с, — молвил ученик, уроженец Рязанской губернии, произнося согласно местному говору.
— Откуда?
— От Дзвери.
— От какой двери?
— От Дзвери-с.
— Иванов, откуда берется Волга?
— От Твери.
— Дай, Иванов, Парфенову два раза по шее, да смотри — покрепче, не то самому попадет.
Приказание исполнено.
— Потапов! Что такое Тверь?
— Остров, — ляпнул Потапов.
— Панкратьев, что называется Тверью?
— Сарай, — гаркнул сосед Потапова.
— Бирюков! Тверь что такое?
— Губернский город.
— Правда. Дерите, скоты, друг друга за уши, да хорошенько, или я вас растяну; а ты, Бирюков, дай им всем, кроме того, еще по три оплеухи.
Все схватывают друг друга за уши и треплют, а четвертый обходит их, отпускает каждому назначенные ему оплеухи и садится на свое место. Водворяется тишина. Все уткнули носы в тетрадки и не шевелятся. Вдруг из самого заднего угла кто-то зевнул во все горло.
— Фомин! Что ты зеваешь, а? Забился, лодырь проклятый, к стенке да еще бесчинствуешь? Урок грамматики выучил?
— Нет, не выучил-с… — беззаботно отвечает Фомин, огромного роста, плечистый кантонист, лет 20, с заспанными глазами.
— А отчего ж ты не выучил?
— В башку не лезет эта мудреная наука-с, да и проку-то мне от нее, признаться, ждать нечего: я ведь во фронт пойду; а выделывать