Александра Гальбина - Каменный пояс, 1989
К нему заходили все реже и реже. Сердобольнее всех оказалась Дуська-на-протезе, она притаскивалась к нему каждый вечер, приносила старику сваренное ею хлебово, но старик есть ее стряпню брезговал. Дуське-на-протезе был, однако, рад и досадовал, когда приспевала ей пора уходить.
— Че там в деревне про меня-то говорят? — спрашивал он все еще непослушным толстым языком.
— А! — махала Дуська. Ей за долгую неприютную жизнь доставалось от людской молвы, и она ограждала сейчас от нее старика Семянникова.
А говорили о нем вот как: ну что же, зажился на этом свете Анатолий-то, чем так мучиться и других мучить, уж лучше на тот свет отправиться. Кладбище-то всех упокоит, не в один час, а все там будем…
Дуська знала цену жизни. С тех пор, как ей оттяпали ногу и вставили протез, все ее силы шли на то, чтобы никому ни в чем не уступить. Начинался сенокос, и литовку первой точила Евдокия, хотя у нее и коровенки-то сроду не было. Поспевала в поле клубника — снова Евдокия всех опережала, бабы еще потягиваются, а она уж варенья наварила. И было ей непонятно и жалко, когда умирали люди. И Семянникова она жалела: тоже мытарь, в войну израненный, бабой своей битый. Сейчас, после ее смерти, только бы и пожить-то ему в спокое, так надо же было притче случиться — обезножил вот…
Евдокия тоже узнала о приезде доктора и поковыляла вслед за всеми на косогор.
Сергей, перешагнув порог избы, тут же отрешился от мирских радостей и снова стал тем сосредоточенным серьезным молодым человеком, каким его знали сослуживцы. К больному он поспел вовремя. Вторичного инсульта, к счастью, не было, старика истомила жара, которая калила зноем, словно наверстывала за все дождливое лето. Уколы, массаж да и само присутствие Сергея успокоили старика.
Около часа хлопотал доктор в избе Семянникова, а возле нее за это время собралась вся деревня. Даже Маланья Степановна, слепая и глухая старуха, была тут. И теперь все снова жалели Семянникова и не хотели, чтобы он умирал.
Сергей вышел на крыльцо, и (странное с ним происходило в этой деревне) снова хлынули в него все запахи и звуки мирной жизни: и стрекот кузнечиков, и запах конопли с огородов, и визг ребятишек на речке. Ах, какая благодать! И он не сдержался, потянулся всем телом, высоко подняв белый чемоданчик. На солнце сверкнул красный крест.
— Хорошо! — громко сказал Сергей. Заулыбались старики и старухи, какая-то бабка с деревянной ногой вскарабкалась на высокое крыльцо, а Маланья Степановна все кивала и кивала головой, затянутой в теплую клетчатую шаль.
Бой местного значения
Шитиков шибко огневался, когда фамилию его не назвали. Был в клубе праздник, и день был святой — 9 Мая, фронтовикам давали премию по 20 рублей, а Шитикова в списках не оказалось. В запале ярости он вскочил на сцену и, чуть не хватая за грудки бригадира, потребовал, чтобы ему показали бумагу.
И тут из первых рядов раздался ровный негромкий голос:
— Хватит уж блажить-то, Шитиков. Сколь уж лет блажишь, а ведь все знают, какой ты фронтовик.
Шитиков одним скачком долетел до Перфильича и оскалился на него металлическими зубами:
— Это хто тут еще голос подает? Ты, калека? Ну, и какой же я фронтовик?!
Так же ровно и спокойно Перфильич ответил:
— А такой. На военном заводе ворота открывал и закрывал заключенным, вот и весь твой фронт. А давеча-то че ты пионерам заливал? Бегу, мол, с автоматом в атаку, «уря, уря», а немецкий летчик меня сверху свинцом поливает. Аха. Один ты на поле боя, и только тебя тот летчик и увидал! Да подь ты от меня в дыру!
Неожиданная концовка деда всех рассмешила, мужики радостно заржали, они никогда не любили Шитикова, у него и кличка была «Капитан», хоть сроду никаких чинов за ним не водилось.
Еле переждав смех, Шитиков спросил:
— А тебе че, калека, колхозных денег стало жалко?
— Жалко, аха. И совесть твою жалко было бы, да у тебя ее нет давно.
Мужики снова захохотали, довольные, и мало кто слышал, как Шитиков, нагнувшись к Перфильичу, пригрозил:
— Я тебе, калека, костыли-то скоро обломаю!
Поздним вечером, веселый и благодушный, возвращался Перфильич из гостей домой. Из огородов пахло землей, вспаханной тракторами. «Торопятся все нынче, — бормотал Перфильич, — ишо сорок заморозков, поди, впереди, а мы уж — сажать надо!»
Но и ему одному из первых вспахали огород, фронтовиков в колхозе чтили. Перфильич ни наград, ни почестей, ни привилегий за войну не хотел получать. Он даже вспоминать ее не любил. При отступлении в болотах отморозил ноги, всю жизнь они у него мерзли, и летом валенки носил, а теперь и вовсе мертветь стали. Районный доктор намекнул на ампутацию, на протезы, но старик ему сказал: «Сколь пробегаю еще на своих, столь и ладно. А чурки деревянные вместо ног мне уж ни к чему».
И не то, чтобы старик серчал на войну за то, что обезножила его, люди вон головы положили. И не то обидно, что был бы хоть какой-нибудь решающий тот бой, переломного значения, нет, так; бои местного значения шли, как сообщали сводки, а за такие бои и наград-то не давали. Плохое это дело война, паскудное, чтобы за нее еще и привилегии брать, так считал старик и потому шибко не любил Шитикова. «Ловко я его отбрил седни, давно уж надо бы», — радовался дед.
И тут его сбили с ног. Вышибли костыли, Перфильич упал, его пнули несколько раз, но не сильно и не больно, вроде как для формы, и умчались в темь улицы.
— Испортить, гад, решил все же праздник! Сам-от не решился, мальцов нанял, — ворчал Перфильич, пока искал костыли, унимал дрожь в ногах, подставляя под них подпорки. Но — странное дело! — ни обиды, ни досады Перфильич в себе не учуял, дух его по-прежнему ликовал, как весь день.
Он добрался до дому, выпил распаренных в термосе травок, намазал ноги мазью «эфкамон» и улегся в постель. И показалось старому, что он только что снова вышел с поля боя. Не с того, после которого они попали в ледяное болото, за что он всю жизнь корил себя, будто был главнокомандующим, а не простым солдатом. А с того поля боя, где он бежал во весь рост и крошил врага. За Родину! Ура!
Дед еще маленько поворочался в постели, все искал ногам пристанища и, уже почти засыпая, сладко зевнул: «Славно я седни повоевал!»
Под парсонь
— Ну что же, будем знакомиться. Нам ведь предстоит прожить вместе 24 дня. Меня зовут Вениамином. А вас? Дмитрий? Дима, значит, вы мне в сыновья годитесь. Лучше Митя? Совсем хорошо, люблю это имя, у меня на фронте был дружок, тоже Митей звали. Молодой я для фронтовика, говоришь? А я ушел в шестнадцать лет на войну, парень был крепкий, деревенский, ну и прибавил себе пару годиков.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});