Генри Марш - Не навреди. Истории о жизни, смерти и нейрохирургии
– И снова, мистер Марш, – сказал пациент, напряженно глядя мне в глаза, – моя жизнь оказалась в ваших руках. Я бесконечно вам благодарен.
Он хотел добавить что-то еще, но я поднес палец к губам.
– Тс-с-с, – произнес я, направляясь к выходу. – Я приду к вам завтра.
18. Карцинома
злокачественная опухоль, развивающаяся из клеток эпителиальной ткани
В субботу я навестил свою мать, лежавшую в больнице. Онкологическое отделение, в которое ее положили, располагалось на одиннадцатом этаже, а ее кровать стояла напротив большого панорамного окна, откуда открывался вид на здание парламента и Вестминстерский мост, который с такой высоты казался на удивление близким. Стоял исключительно ясный весенний день. Протекавшая под нами Темза, словно отполированная сталь, отражала солнечный свет, который резал мне глаза. Город, раскинувшийся внизу, почти угнетал своими четкими безжалостными очертаниями – мне подумалось, что эти несоразмерно большие здания – не самое подходящее зрелище для умирающего человека.
Мама сказала, что персонал очень дружелюбен, но безнадежно загружен работой, из-за чего всюду царит непривычная неорганизованность: ей было с чем сравнить, ведь много лет назад она лежала здесь же. Говоря это, мама указала на постельное белье, которое не меняли двое суток. Она ненавидела жаловаться, но созналась, что вот уже два дня ее морят голодом, так как должны сделать эхограмму, в которой – я был в этом уверен – совершенно не было необходимости. Уже появились симптомы желтухи, а это, очевидно, свидетельствовало о том, что карцинома в груди, от которой маму лечили двадцатью годами ранее, дала метастазы в печень.
По словам мамы, ситуацию отчасти скрашивала возможность ходить на больничный горшок, глядя сверху вниз на вершителей наших судеб, заседающих в здании на другом берегу реки. Она выросла в фашистской Германии (откуда бежала в 1939 году) и скептически относилась к любой власти, несмотря на то что неизменно оставалась абсолютно законопослушным гражданином.
По ее собственным словам, она высыхала. Кости на лице выступали все сильнее, а в ее тощей фигуре я стал все больше узнавать себя – люди всегда говорили, что из четырех ее детей я больше всех похож на маму. Оставалось только надеяться, что у нее в запасе есть хотя бы еще несколько месяцев относительно полноценной жизни.
Мы поговорили о том, как она хочет провести оставшееся время, но так ничего и не решили. Моя мама была одним из самых храбрых людей, которых я когда-либо знал, и на жизнь она смотрела на редкость философски, но никто из нас не осмеливался говорить о смерти прямо.
В те выходные я был дежурным врачом и мне без конца названивал новый, совершенно неопытный ординатор по поводу многочисленных непростых проблем. Эти проблемы не носили клинического характера – они были связаны с тем, что в больнице постоянно не хватало коек.
Уже в понедельник от недовольных пациентов посыпались жалобы на то, что я пытаюсь как можно скорее выписать их. Одним из них был словоохотливый старик, который не желал возвращаться домой с постоянным мочевым катетером после простейшей операции на позвоночнике. Я уже объяснял ему, что он сделает огромное одолжение другому пациенту, если отправится домой сразу после операции, так как у нас не было свободных мест для больных, которым предстояла операция на следующий день. Три дня спустя он все еще оставался в палате, а старшая медсестра осудила меня за тон, которым я с ним разговаривал (хотя мне казалось, что я был максимально вежлив и тщательно подбирал слова).
Из-за того что он отказался выписываться, мне пришлось отменить операцию у женщины с сильнейшей невралгией тройничного нерва. И тем не менее старшая медсестра сказала, что я должен извиниться: мол, нельзя заставлять пациента выписываться до того, как он сам сочтет это нужным. Итак, скрипя зубами, я пошел выразить ему свои извинения. Он охотно их принял.
– Да, я понимаю, доктор. Раньше я занимался кухонным оборудованием и иногда не успевал закончить работу в срок. Я тоже ненавидел разочаровывать людей.
Я что-то пробормотал насчет того, что операции на мозге и установка кухонных шкафчиков не совсем одно и то же, и вышел из его палаты – палаты с балконом и с окнами, выходящими в сад; на горизонте виднелись очертания Эпсома. Тогда я еще работал в старой больнице, которую закрыли три года спустя. Возможно, если бы пациент лежал в более типичном для современных клиник отделении, а не в отдельной палате с видом на сад, в котором росло множество нарциссов, посаженных мною, то не настаивал бы на том, чтобы задержаться здесь подольше.
***Через два дня, когда я посещал медицинское собрание в Глазго, у мамы наконец официально диагностировали неизлечимый рак, после чего ее отправили домой умирать. В ее возрасте, а тем более при столь запущенной форме рака о химиотерапии не могло быть и речи, да мама в любом случае на нее не согласилась бы, с чем отцу оказалось очень непросто смириться.
Вернувшись из Глазго, я навестил родителей. Они сидели на кухне. С нашей последней встречи мамина кожа еще сильнее пожелтела из-за печеночной недостаточности. Мама выглядела измученной и истощенной, но не утратила присутствия духа.
– Я не хочу вас всех оставлять, – печально сказала она. – Но не думаю, что смерть – это конец.
Отец – ему стукнуло восемьдесят шесть (он уже начал страдать деменцией, от которой и умер спустя восемь лет) – окинул нас отстраненным, немного потерянным взглядом, словно не мог понять, что происходит. Словно не мог взять в толк, что его пятидесятилетний сын плачет из-за его жены, которой вскоре суждено было умереть.
В течение нескольких дней мамино состояние резко ухудшилось, и уже через две недели ее не стало – «после непродолжительной болезни», как говорилось в некрологе, хотя нам показалось, что она длилась вечность. До последнего вздоха мама сохранила рассудок и оставалась собой: чувство юмора, немного ироничное и сдержанное, ей никогда не изменяло.
Она постепенно слабела и под конец целые дни проводила в кровати, стоявшей в музыкальной комнате на первом этаже. Каждый вечер я на руках заносил ее на второй этаж родительского дома – к тому времени она стала практически невесомой. Но даже это вскоре сделалось для нее слишком серьезной нагрузкой, и после разговора со мной и одной из моих сестер (она работала медсестрой) было решено оставить маму в спальне, которую она делила с отцом на протяжении последних сорока лет. Мама решила, что хочет умереть здесь – и нигде больше. Эта уютная комната в георгианском стиле, выдержанная в идеальных пропорциях, была обшита деревянными панелями, покрытыми неяркой, чуть выцветшей зеленой краской; здесь стоял открытый камин, полка над которым была уставлена маминой коллекцией глиняных птичек и яиц. Высокие окна выходили в сторону парка, особенно красивого в это время года. Слева виднелась местная церковь, которую мама посещала по воскресеньям и в которой после ее смерти должна была проходить похоронная служба.