Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Все они были аполитичны — так, по крайней мере, мне показалось, и даже то, что стряслось с ними, что хлопнуло, как обухом по голове, ничему их не научило, не пробудило интереса к политике. Они все расценивали как плод чудовищного недоразумения, так же как вначале думала и я, и другие интеллигентные люди, попавшие в эту «мясорубку» государственного террора.
И они все ждали разрешения этого «недоразумения» и с неистовством одержимых работали здесь, где их знания и опыт могли оказать существенную пользу стране, глубоко веря и наивно полагая, что это оценится, зачтется, примется во внимание при пересмотре дела, которого они ждали со дня на день — уж какое тут вредительство!..
…Возможно, что я и ошибаюсь, называя их «аполитичными». Скорей всего, большинство из них приветствовали революцию как некий символ — идеал русской интеллигенции, и именно это — наивная вера в революцию и в конечное торжество ее великих идеалов — толкнуло их работать на советскую власть.
Когда я рассказала им о «Водоразделе» и моем бегстве оттуда, они были поражены больше, чем сотрудники 3-го отдела Белбалтлага. А потом они наперебой старались закормить меня сладостями и фруктами, оказать мне хоть маленькие знаки внимания и уважения…
А от меня ждали доносов на этих, в сущности, добрых и наивных людей! «Ну и пусть ждут, пока не убегу», — думала я…
…Самым приятным местом здесь была столовая. Помню, как я сижу рядом с Варюшей за нашим длинным обеденным столом, накрытым свежей скатертью. С другой стороны — мой сосед, старый еврей, ученый-химик по фамилии Эгиз. Он и здесь, в лагере, сохранил благообразно-патриархальный, интеллигентно-еврейский облик — неизменно в своей потертой кипе, с бородкой клинышком и длинными пейсами. Малоречивый, всегда печальный, как-то особо одинокий даже среди пудожстроевцев, ко мне он относился особенно внимательно, или, вернее, предупредительно.
Сидел он, очевидно, по тем же причинам, что и Рябушинская. Как-то однажды, когда мы разговорились и я упомянула, что мое детство прошло в Херсоне, он оживился и спросил:
— А вы знаете, как называлась Суворовская улица (это была главная улица Херсона) до того, как она стала Суворовской?
Я не знала.
— Эгизовской, — сказал он. И повторил печально: — Вот именно — Эгизовской…
Я не стала расспрашивать, и так было понятно. Очевидно, Эгизы были уважаемыми и очень известными людьми в старом Херсоне.
…Ученый Эгиз умер у меня на руках в 42-м году, когда я была з/к-медсестрой в Центральной больнице Усольлага.
Пока он лежал в больнице (а лежал он долго — у него была дистрофия, и он постепенно угасал), он получал письма, не помню откуда — кажется, из эвакуации.
И как же он им радовался! Я любила приносить ему письма в палату (их нам выдавали в конторе больницы на всех больных сразу).
— Письмо?! — глаза его сияли, он приподнимался на локтях, а лицо его прямо светилось и казалось совсем молодым. Он никогда не рассказывал о содержании писем и только раз сказал, что они от его самого близкого друга.
Только после его смерти я узнала из письма, пришедшего слишком поздно и потому оставшегося невостребованным, что другом этим была женщина.
И в этом единственном письме, которое я прочла, было столько тепла, поэзии, нежных воспоминаний, что без слез его нельзя было и читать: такую любовь пронесла эта женщина к этому маленькому, ставшему к концу совсем сухоньким, старичку…
Мы с моей тогдашней подругой Катей Оболенской написали этой милой и, по-видимому, очень интеллигентной женщине — рассказали ей о его смерти и о той радости, которую приносили ему ее письма…
Вот так воспоминания, цепляясь одно за другое, уводят от основного рассказа.
…В противоположность молчаливому и всегда державшемуся немного обособленно Эгизу, другой человек из нашей «кают-компании» — инженер-механик М. А. Соловов — был необыкновенно общителен, подвижен и шумен. До революции был он ни много ни мало старшим механиком на «Штандарте» — яхте его величества, последнего российского императора Николая II. Рассказывал он, что на яхте он завтракал за одним столом с царем, цесаревичем Алексеем и императрицей Александрой Федоровной. Он не раз видел на яхте Распутина и даже здоровался с ним за руку.
Вся его жизнь была как феерическая история, полная приключений и удивительных случаев. А рассказывал он очень живо и интересно.
Последние годы — лет десять — он провел в Китае, где у него был брат или еще кто-то. Но вот — ностальгия!..
Хотя ему основательно не советовали, да и сам опасался, но… все же вернулся на родину. На свою голову вернулся! Хорошо еще, что сразу не расстреляли…
Впрочем, почти все пудожстроевцы имели высшую меру — расстрел, с заменой десятью годами.
Статьи были тоже стандартные. В большинстве — 58-7 — вредительство, 58-а — измена родине или шпионаж.
Множество историй выслушала я в Пудожстрое, и были они до ужаса однообразны, похожи одна на другую и на мою собственную.
Все полагали сначала, что арестованы они по недоразумению, ожидали, что вот-вот «разберутся» и они вернутся домой. Но начинались допросы, и все теряли голову и всякое понимание действительности, впадали в панику. Все, как и я, расписались в своей «виновности» в основном под угрозами репрессий по отношению к своим близким. Кое-кто был доведен до состояния полнейшей безнадежности и равнодушия, когда все становится безразличным…
Были тут и одиночные, и групповые дела, когда их герои с ужасом и недоумением узнавали, что их лучшие друзья или коллеги — ученые, инженеры, изобретатели, имевшие прекрасную репутацию на работе, — оказались «врагами народа» и «предателями», а они сами — их пособниками и укрывателями…
Обо всем этом я уже рассказывала в главах о Бутырской пересылке в первой книге, но сейчас возвращаюсь к этому потому, что мои «хозяева» ожидали от меня каких-то «материалов» о деятельности и лояльности этих людей…
Разумеется, никаких материалов у меня не было и рассказывать мне было не о чем, и я понимала что скоро моему благополучию придет конец…
Вскоре, однако, я поняла, что, посылая меня на Пудожстрой, они преследовали в первую очередь совершенно другую цель а именно: проверить, насколько можно доверять мне и полагаться на меня как на сексота и как далеко я готова идти в сотрудничестве с ними.
Я поняла, что затеяла смертельно опасную игру.
…Мной уже упоминалось, что на Пудожстрое еще до меня был еще один чертежник. Буквально через несколько дней по прибытии я услышала несколько предупреждений, что он стукач. В этом были убеждены все пудожстроевцы, а через некоторое время и я сама. Не потому, конечно, что он был частым посетителем «хитрого домика» — туда вызывали всех. Велись какие-то «доследования», расспросы; некоторые даже были уверены, что это для пересмотра дел. Просто он вел себя слишком глупо и неумело. Мне и раньше уже приходилось сталкиваться со стукачами — их достаточно много в лагерях и на пересылках.
Так вот, этот чертежник работал «стандартно»: старался заводить дружбу то с тем, то с другим (хотя и довольно безуспешно), начиная ее со скользких разговоров, которые трудно было не расценить как провокационные.
Вскоре он начал «обрабатывать» и меня. Мы работали в одной комнате и чаще всего только вдвоем, поэтому ему было очень удобно «поверять» мне то, что, очевидно, было велено его (и «моими») хозяевами. Сначала он поделился со мной своими «инакомысленными» воззрениями, а потом стал подробнейшим образом информировать меня обо всех пудожстроевцах: кто с кем дружит, кто кого не любит, каковы у кого семейные обстоятельства и кто о чем думает, делая акцент на общих «антисоветских» взглядах и на «антисоветских» высказываниях того или другого.
Я неоднократно пыталась остановить поток его красноречия и перевести разговор в другое русло, но безуспешно — он упорно возвращался к скользким темам.
…Был на Пудожстрое среди инженеров один более молодой, с какой-то иностранной, похожей на немецкую, фамилией, кажется начинавшейся на «Б». По имени и внешности его можно было принять за немца. Держался он как-то от всех в стороне, ни с кем не дружил, в его тоне, несмотря на молодость, сквозило какое-то высокомерие, и он не располагал к себе, хотя, помнится, внешне был довольно красив, высок, белокур.
Незадолго до меня на Пудожстрой прислали нового вольнонаемного главного инженера — женщину. Была она еще сравнительно молода и довольно интересна внешне, по общему мнению наших лагерных мужчин. Крупная, чуть располневшая блондинка, но вполне еще «в форме».
Странно было думать, что эта молодая женщина могла быть крупным специалистом по выплавке титана и ванадия. Скорее всего, она была прислана для «надзора» за деятельностью заключенных специалистов, и, вероятно, не без умысла для этого была выбрана именно женщина.