Юрий Чернов - Судьба высокая Авроры
- Леса вокруг есть?
- Ляса драмучие, - сказал Чистопьянов.
Услышав характерное "я" - "ляса" - и характерное "а" - "драмучие", политрук мысленно упрекнул себя: мог бы и раньше подметить, что этот могучий связист из Белоруссии, потолковать с ним.
- В лесах легче. И кров, и сушнячок, и ягоды. Без лесов хуже.
Чистопьянов вроде бы согласился:
- Да, легче, как-никак свои мы там, укроют.
День спустя политрук дал связисту фронтовую газету. В сводке Совинформбюро подчеркнул строчки: в Белоруссии население целыми деревнями в леса подалось, к партизанам.
Конечно, газета не письмо из дому, это понимал Скулачев, а все же... И, пожалуй, главное - помог Чистопьянову заговорить о больном, о спрятанном от глаз. Самое трудное - в себе носить...
Был у политрука нюх: у кого что-либо не ладится, кошки на душе скребут - он первым учует.
Как-то Иванов между делом обронил: "Смаглий что-то невеселый ходит. Не замечали?" Политрук знал: лейтенант Алексей Смаглий, командир пятого орудия, в Севастополе у Иванова курсантом был. Видно, любимым курсантом. Сдержанный комбат однажды сказал: "Смаглий, этот все может". Политрук присматривался к лейтенанту. Сказать "невеселый ходит" особых оснований как будто не было. Какое уж тут веселье - день-деньской в земле артиллеристы роются, как кроты. Дворики оборудовали. Теперь погреба для боезапаса роют. Расчет Смаглия скорее других управляется.
Дня два назад политрук заночевал в пятом расчете. До палаток и землянок руки еще не дошли, спали под открытым небом - кто еловый лапник подстелил, кто сенца раздобыл. Ночи в июле теплые, тихие. Хвоя пахнет, травы пахнут. Из опустевшей деревни собачий лай доносится - одинокий и очень жалобный.
В иные времена такой песий перебрех начался бы - хоть беги. А тут: "тяв-тяв" - и смолкло вокруг, и провалился Адриан Адрианович в сон, как подкошенный. За день километров двадцать пять отмахал, не меньше. Зато проснулся ни свет ни заря. Восток едва-едва засерел. Решил пораньше на КП вернуться. Глянул на соседа своего, на Смаглия: тот лежит на спине, руки под голову, глаза открыты, словно и не спал. Глаза большие, черные, тоской налитые. Отчего бы?
Скулачев не был бы Скулачевым, если б не разобрался, что у него, у лейтенанта, на душе: и почему не спит в рассветный час, и когда мать последний раз видел, оставшуюся там, под немцем, в Черкассах, и почему в атласе - с самого Севастополя он его возит - вся оккупированная земля густым черным карандашом обведена, и не просто линией, а чем-то вроде колючей проволоки...
Разными были, очень непохожими динамичный командир и медлительный с виду, неторопливо потирающий свои рябинки политрук. Наверное, хорошо, что оказались они разными, не повторяли, а дополняли друг друга.
В те дни Иванов приглядывался к Скулачеву, Скулачев - к Иванову. Тогда они еще не знали, что судьба счастливо свела их, чтобы вскорости обречь на вечную разлуку...
Аэростат, лениво покачиваясь, подымался в ленинградское небо. Многие привыкли - не первый день высоко над городом висят эти воздушные колбасы. Некоторые прохожие останавливались, задирая головы, смотрели, как легко, невесомо, словно серое облако, аэростат набирает высоту. Казалось: пока он вверху - внизу можно жить спокойно, как живут спокойно под крышей, если на дворе дождь. Находились, конечно, и скептики, которые качали головами, высказывая сомнения:
- От аэростатов польза - как рыбе от зонтика. Против самолетов нужны самолеты...
Антонина Павлушкина не спеша проходила знакомыми улицами, прислушивалась к разговорам прохожих, к неожиданным репликам, присматривалась ко всему, что появилось недавно, на днях, и так резко изменило лицо города. Раньше самой зримой, видимой на огромном расстоянии приметой Ленинграда была адмиралтейская игла, строгая в облачные дни, сверкающая в солнечные; немыслим был городской пейзаж и без купола Исаакия или без шпиля Петропавловской крепости. А теперь с любой площади, с любой улицы люди видели аэростаты, плававшие в голубизне неба, как большие рыбы. И уже выработался рефлекс - выходя из дому, торопясь на работу или по иным делам, вскидывать голову, проверяя: висят над городом аэростаты? Висят! Ну и хорошо!
Временами Антонина Павлушкина козыряла военным. Рука легко и привычно взлетала к виску. Она делала это механически. Командирский китель, сшитый в первоклассном ателье для выпускниц Военно-медицинской академии, плотно облегал тонкую фигурку, подчеркивая ее изящество.
Антонина прощалась с Ленинградом. В этом городе прошли ее студенческие годы, здесь она стала врачом, готовилась прожить в нем всю жизнь, а если б можно - две. Но приходилось расставаться - ее однокурсники и однокурсницы все получили назначения на флоты и фронты - Клава Бутузова, Женя Синева, Миша Ваганов, Саша Древина, Миша Лушицкий. Получила назначение и она: направили ее в Дудергоф, на батарею "Аврора", в общем-то совсем недалеко от города. Но на войне как на войне, доведется ли вернуться?
Звонкий, проворный трамвай спешил по колее, через весь вагон, написанные краской, чернели буквы: "Все для фронта!" А на углу притороченный к дереву лист фанеры служил указателем: "В бомбоубежище!" Неумело нарисованная стрела изгибалась в сторону старого, темного, в дождевых подтеках дома, где, очевидно, оборудовали глубокий и просторный подвал под бомбоубежище.
Вот и памятник Екатерине II. Голову императрицы заляпали белыми пятнами обнаглевшие голуби. Не пощадили и ее фаворита Потемкина.
А вот Аничков мост. У входа на мост Антонина недоуменно остановилась. Конечно, это был он, Аничков мост, многократно исхоженный по пути в Публичную библиотеку, и одновременно это был не он - что-то неузнаваемо изменило, обескрылило его привычный облик.
Внезапная перемена так ошарашила, что Павлушкина несколько минут топталась на месте, пока сообразила: привычных вздыбленных, полных порыва и грации литых коней Клодта нет, их сняли, увезли, спрятали от возможных бомбежек, и мост показался голым, обкраденным, почти чужим...
Как быстро менялся город! Если вчера - пусть не буквально вчера - все флаги в гости были к нам, если проспекты и бульвары были широко распахнуты навстречу гостям, словно говорили: "Добро пожаловать!", то сегодня суровость и собранность по-своему преобразили город. И на Марсовом поле, хранившем память о жертвах революции, вырыли траншеи и как бы приготовились к новым жертвам; у Финляндского вокзала памятник Ленину обшили деревянным конусом, защитили мешками с песком, и памятник, как боец, укрыты и бруствером, приготовился к бою.
К набережной Невы Антонина вышла в сумерки. В потемневшей, стального цвета воде ничего не отражалось - ни огонька. Подружки по академии, уезжая даже на каникулы, бросали в реку монеты. Может быть, и она бросила бы монетку в хмурую Неву - все-таки традиция, все-таки обещание возвратиться, - но вдоль гранитных парапетов стояли длинноствольные зенитки, и артиллеристы в касках, дежурившие у орудий, провожали ее долгими, неотрывными взглядами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});