Зинаида Гиппиус - Дневники
Борис рассказывает: только в ночь на субботу, 26-ое, он вернулся из Ставки от Корнилова. Львова там видел, мельком. Весь день пятницы провел в «торговле» с Корниловым из-за границ военного положения. Керенский поручил Савинкову выторговать Петроградский «Округ», и Савинков, с картой в руках, выключал этот «округ», сам, говорит, понимая, что делаю идиотскую и почти невозможную вещь. Но так желал Керенский, обещая, что «если, мол, эта уступка будет сделана»...
С величайшими трудами Савинкову удалось добиться такого выключения. С этим он и вернулся от совершенно спокойного Корнилова, который уже имел обещание Керенского приехать в Ставку 27-го. Все по расчету, что «записка» (в которую, кроме вышесказанного ограничения, были внесены некоторые и другие уступки по настоянию Керенского) будет принята и подписана 26-го.
Ко времени ее объявления — 27-28 — подойдут и надежные дивизии с фронта, чтобы предупредить беспорядки. (3-5 июля, во время первого большевистского выступления, Керенский рвал и метал, что войска не подошли вовремя, а лишь к 6-му).
Весь этот план был не только известен Керенскому, но при нем и с ним созидался.
Только одна деталь, относительно Корниловских войск, о которой Борис сказал:
— Это для меня не ясно. Когда мы уславливались точно о посылке войск, я ему указал, чтобы он не посылал, во-первых, своей «дикой» дивизии (текинцев) и во-вторых, -: Крымова. Однако, он их послал. Я не понимаю, зачем он это сделал...
Но возвращаюсь к подробностям дня субботы. Утром Борис тотчас сделал обстоятельный доклад Керенскому. Ничего определенного в ответ не получил, ушел. Через несколько часов вернулся, опять с тем же — и опять тот же результат. Тогда Борис настоятельно попросил позволения сказать г. министру несколько слов наедине. Все вышли из кабинета. И в третий раз Савинков представил весь свой доклад, присовокупив: «дело очень серьезно»...
На это Керенский бросил бумаги в стол, сказав, что «хорошо, он решит дело в вечернем заседании Вр. Правительства».
Но ранее этого заседания, за час, приехал Львов... и воспоследовало то, что воспоследовало.
Истерика, в эти часы, Керенского трудно описуема. Все рассказы очевидцев сходятся.
Не один Милюков был туда привезен: самые разнообразные люди все время пытались привести Керенского в разум хоть на одну секунду, надеясь разъяснить «чертово недоразумение», — тщетно; Керенский уже ничего не слышал. Уже было сделано, сказано, непоправимое.
Однако, голым безумием да истерикой не объяснишь действий Керенского. Заведомой злой хитростью, расчетливо и обманно схватившейся за возможность сразу свалить врага, — тоже. Керенский — не так хитер и ловок, недальновиден. Внезапным, больным страхом, помутняющим зрение, одним страхом за себя и свое положение, — опять невозможно объяснить всего. Я решаю, что тут была сложность всех трех импульсов: и безумия, и расчетливого обмана, и страха. Сплелись в один роковой узор, и были покрыты тем «керенским вдохновением», когда человек этот собою уже не владеет и себя не чувствует, а владеет им целостно дух... какой подвернется, темный или светлый. Нет, темный, ибо на комбинацию истерики, лжи и страха светлый не посмотрит. И дух темный давно уже ходит по пятам этого потерянного «вождя».
Я все отвлекаюсь. Я, ведь, еще не подчеркнула, что до сих пор то, из-за чего, как будто, запылал сыр-бор, совершенно не выяснено. Какой «ультиматум» привез от Корнилова Львов? Где этот ультиматум? И что это, наконец, «диктатура?» Чья, Корнилова? Или это «директория»? Где доказательство, что Корнилов послал Львова к Керенскому, а не Керенский его — к Корнилову?
Где, наконец, сам Львов?
Это, — одно, известно: Львов, арестованный Керенским, так с тех пор и сидит. Так с тех пор никто его и не видел, и никому он ничего не говорил, ничего не объяснил. Потрясающе!
Я спрашивала Карташева: но ведь перед своим отъездом в Ставку Львов был у Керенского? Разговор их неизвестен. Но почему хоть теперь не спросить у Керенского, в чем он заключался?
Карташев, оказывается, спрашивал.
— Керенский уверяет, что тогда Львов бормотал что-то невразумительное, и понять было нельзя.
Керенский «уверяет». А теперь уверяет, что вернувшийся Львов так вразумительно сказал о «мятеже», что сразу все сделалось бесповоротно ясно, и в ту же минуту надлежало оповестить Россию: «всем, всем, всем! Русская армия под командованием изменника»!
Нет, моя голова может от многого отказаться, но не от здравого смысла. И перед этим последним требованием я пасую, отступаю, немею.
Не понимаю. И только боюсь... будущего.
Ведь уже через два часа после объявления «корниловского мятежа» Петербург представлял определенную картину. Победители сразу и полностью использовали положение.
Что касается Савинкова, то я с приблизительной точностью угадала, почему не мог он не остаться с Керенским, на своем месте. Не было двух сторон, не было «корниловской» стороны. Если б Савинков ушел от Керенского — он ушел бы «никуда»; но этому никто не поверил бы: его уход был бы только лишним доказательством бытия корниловского заговора. (Так же, как если б Корнилов убежал).
На своем новом посту генерал-губернатора Савинков сделал все, что мог, чтобы предотвратить хоть возможность недоразуменной бойни между идущими фронтовыми войсками и нелепо рвущимся куда-то гарнизоном (подстегивали большевики).
Через три дня Керенский по телефону, без объяснений причин, сообщил Савинкову, что он «увольняется от всех должностей».
Не соблюдены были примитивные правила приличия. Не до того. Да ведь все равно не скроешь больше, кто настоящая теперь власть, над нами и... над Керенским.
Последнее свидание «г. министра» с прогнанным «помощником» — кратко и дико. Керенский его целовал, истеричничал, уверял, что «вполне ему доверяет...», но Савинков сдержанно ответил на это, что «он-то ему больше уже ни в чем не доверяет».
( Примечание 1929 года. В связи со всем, что в этой книге записано о «.деле Корнилова», будет небезынтересно остановиться на свидетельстве (сильно запоздавшем!) одного из его главных участников, -. А. Ф. Керенского. После двенадцати лет молчания, Керенский решился, наконец, «вспомнить» эти страшные дни. В «Воспоминаниях» его (Совр. Зап. июль 1929 г.) есть кое-что поразительное, непонятное, достойное отметы. — Цепь своих действий Керенский передает весьма согласно моей записи, и даже в описании своих «состояний» кое-где приближается к моему рассказу, напр., при роковом визите Львова: «не успел Львов кончить, я уже не размышлял, а действовал...» «...Я выхватил бумажку у него из рук (что-то тут же набросанное) и спрятал ее в карман своего френча...» и т.п. Не обошлось, положим, и тут, в фактической стороне, без искажений и своеобразных умолчаний (см. мою запись от 19 окт. 17 г., объяснения только что выпушенного Львова). Обходя молчанием одни факты, касаясь иных вскользь (знаменитой записки Корнилова, роли Савинкова), Керенский зато говорит о «монархическом заговоре», о намерении Корн. свергнуть Вр. Пр. и убить его, Керенского, — как о факте несомненном; доказательств, впрочем не приводит, и большинство людей, доносивших ему о заговоре, не названы. Утверждение, хотя бы бездоказательное, хотя бы ведущее к великой путанице в рассказе, — со стороны Керенского еще понятно, в виду цели мемуариста — оправдать себя, свою роль в этой темной истории. Но уже совершенно непонятно, для чего Керенский, не останавливаясь, начинает рисовать картины действительности в таком абсолютно-ложном виде, что невольно поражаешься: ведь слишком известен всем их подлинный вид. С каким расчетом, или в каком «состоянии, — можно сегодня серьезно писать, например, что в августе 17 года России уже не грозило ни малейшей опасности от большевиков, «загнанных в подполье», что Вр. Прав. вполне овладело армией, страной; рабочими, крестьянами, что только «мятеж» Корнилова всю страну «мгновенно» вернул к анархии (и воскресил большевиков)?! Таково исходное положение мемуаров Керенского...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});