Алан Милн - Слишком поздно
Когда Оуэн уезжал в отпуск на Ривьеру или в Шотландию, его место в редакции занимал Э. В. Лукас. В отличие от Оуэна, он сотрудничал со многими другими изданиями помимо «Панча», а потому, опять же в отличие от Оуэна, работал очень быстро. Закончив все дела в пятницу вечером, Оуэну некуда было идти, только домой, где пусто и одиноко, а Э. В. ждали сотни каких-то таинственных занятий. Всего один раз он изменил своему вечному: «Ну, мне сюда. Всего хорошего!» — после чего всегда исчезал с таким видом, словно впереди у него какие-то неведомые приключения, даже если на самом деле направлялся всего лишь в клуб «Гаррик». В тот день, о котором я говорю, Э. В. пригласил меня с собой, и я впервые в жизни проник в театр через служебный вход. Какой именно театр — уже забылось, помню только, что это был театр-варьете. Мы попали в артистическую уборную одного из величайших комиков той эпохи — не помню, которого. Они с Э. В. были старинными приятелями. Меня представили. Моя появление здесь явилось для меня самого полной неожиданностью, поэтому я предположил, что артист хотел со мной познакомиться, но нет — мое имя значило для него так же мало, как имя Китса или какого-нибудь еще симпатяги. Мы замечательно поладили. Я не произносил ни слова, поскольку мне нечего было сказать, и ничего не пил, поскольку было нечего пить, кроме виски, а я его не люблю. Зато профессиональное веселье великого комика захватило меня и повлекло за собой, как и Лукаса, и гримера, и еще парочку незнакомцев — кажется, артист решил, что они пришли с нами. Он обращал свой взор то к ним, то ко мне в поисках понимания и поддержки, и, уходя, я уносил с собой заверения, что меня всегда будет здесь ждать добрый глоток чего-нибудь крепкого (старина!). Больше мы с ним не виделись.
После смерти Лукаса я написал о нем в «Таймс»:
«Его нельзя назвать «писателем для писателей», как говорили… о ком же? О Спенсере? Вот Э. В. ответил бы точно. Почему больше нельзя у него спросить?.. Он был свободен от малосимпатичных тщеславия и зависти, свойственных иным нашим собратьям по цеху. Никто не умел так высоко ценить чужой талант, придавая так мало значения собственному творчеству. Послушай сторонний его разговоры — все о книгах, о литературе, — непременно удивился бы: почему этот человек, такой остроумный и начитанный, сам не попробует что-нибудь сочинить? На самом деле писательство не служило Лукасу для самовыражения, хоть и было совершенно необходимо. Я не знаю другого автора его уровня, который в своих произведениях так мало говорил бы о себе и так много — об окружающем мире. После знакомства с книгами Э. В. познакомиться с ним самим — значит оказаться не на знакомой почве и не на зыбкой почве, а просто в совершенно неведомой стране, захватывающе интересной и притом настолько же твердо очерченной, как его любимые меловые холмы Южной Англии. Для человека пишущего дружба с ним означала, что в каком-то смысле все свои произведения ты пишешь для него. Мысль: «Э. В. это понравится» дарила особую гордость удачным пассажам и придавала сил сочинять дальше. Точно так же мы всю неделю копили для него разные забавные мелочи: смешные, причудливые, необычные, возмутительные; всё, что где-то увидел, услышал, нечаянно наткнулся. «Об этом надо рассказать Э.В.», — думали мы, зная, что его комментарии придадут особый аромат нашим собственным впечатлениям. Юмор Лукаса искрился сухим колючим привкусом его излюбленного вина и оказывал на собеседников такое же действие: веселил, придавал ощущение легкости бытия и уверенности в себе, побуждая быть мудрее и остроумнее, чем ты есть на самом деле. А сейчас Э. В. умер и наступило отрезвление. Мир-то совсем не так хорош, как нам казалось. И мы сами не такие уж славные ребята».
Мы с ним дружили тридцать лет — с того дня, когда он впервые появился в редакции «Панча», и Лукас постоянно внушал мне уверенность, что я хороший писатель. Наверное, многие с ним не согласятся, я и сам иногда не соглашаюсь, но я знаю, что без его одобрения писатель из меня вышел бы значительно хуже. Оуэн был скуп на похвалу, как истый преподаватель, вечно опасающийся услышать в ответ: «Если мой сын и вправду такой умный, почему он не получил стипендию?» Стоило мне написать полдюжины рассказов, как он говорил: «Не пора ли вам снова взяться за стихи?» Если смотреть на дело с более светлой стороны, можно это считать своего рода комплиментом моим стихам. А после двух-трех стихотворений он говорил: «Не пора ли вам вернуться к рассказам?» — и это можно было считать (спасибо, Оуэн!) комплиментом моей прозе. По крайней мере других комплиментов я от него так и не дождался. А вот Э. В. понимал, что невозможно быть веселым, беспечным и обаятельным в стихах или прозе, если тебя постоянно не ободряют и не уверяют, что все эти замечательные качества тебе присущи. Если я и приносил хоть какую-то пользу «Панчу», так лишь благодаря тому, что в какой-то степени они действительно присутствовали, и похвалы Э. В. помогали создать видимость, будто это дается мне без всякого труда — а только так и должны восприниматься произведения легкого жанра.
В то время Лукас вел в газете «Сфера» еженедельную рубрику под названием «Пару дней назад», подписываясь инициалами «В. В. В.». Как-то, уезжая во Флоренцию, он попросил меня подменить его с разрешения главного редактора. Итак, шесть недель я высказывался обо всем на свете (исключая религию и политику) под инициалами «О. О. О.», а после возвращения Лукаса мне предложили каждую неделю публиковать в «Сфере» заметки под своим собственным именем. Два года я писал для них эти заметки по три гинеи за штуку, а потом попросился в отставку, исчерпав все возможные темы (опять же за исключением религии и политики). После годового перерыва я снова к ним попросился, поскольку собирался жениться и начал лучше понимать значение денег в жизни человека. Клемент Шортер очень мило выразил свою радость, но через полгода владельцы «Панча» предложили платить мне столько же, если я перестану печататься в «Сфере». Вероятно, в каком-то смысле это было лестно, хотя на первый взгляд и не скажешь. И снова Шортер весьма любезно меня отпустил. После войны, когда я ушел из «Панча» и не знал, чем заработать на жизнь, я предложил Шортеру вернуться, но уже за шесть гиней. И опять он согласился с учтивостью человека, для которого главная цель в жизни — оказать мне услугу. Я всегда считал его лучшим редактором из всех, с кем мне приходилось работать. Мы никогда не встречались, он мне никогда не писал, иначе как по поводу моих уходов и возвращений, и тем не менее ухитрялся создать впечатление, что он безусловно верит в своих авторов.
5В 1910 году я опубликовал, как считаю теперь, свою первую книгу «Игры дня», сборник рассказов из «Панча». Э. В. сказал, что, раз уж я пародирую заглавие, следовало бы послать экземпляр автору «Трудов дня». Я ответил, что не знаком с Киплингом и не могу вообразить, чтобы автор знаменитых, недавно опубликованных строк о дурне во фланелевом костюме с битой в руках и о перемазанном в грязи остолопе на футбольном поле заинтересовался рассказами о крикете и прочих несерьезных играх. Э. В. заверил меня, что Киплинг «не такой», что он оценит мой жест и напишет в ответ прелестное доброжелательное письмо. Я был бы счастлив получить от Киплинга прелестное доброжелательное письмо, однако ждать этого пришлось двадцать лет; в те дни я считал невозможным для начинающего автора навязывать свое знакомство более известным писателям. Школьный галстук не перенес бы такого; это было «неспортивно». Тем не менее каждую среду, встречаясь со мной на редакционном обеде, Э. В. спрашивал: «Вы еще не отправили свою книгу Киплингу?» В конце концов я ему пообещал, что на этой неделе непременно отправлю. И вот я сел сочинять сопроводительное письмо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});