Полное и окончательное безобразие. Мемуары. Эссе - Алексей Глебович Смирнов (фон Раух)
И все-таки, один принципиальный разговор с Киселевой у меня состоялся. Я ее спросил, один на один, как очень много думающего человека, обладающего большой эрудицией по церковно-историческим вопросам: что будет дальше? Как нам всем быть? Что будет с Россией? Склад ума у нее был вполне мужской, так же, как у ее сестры Александры Васильевны, крупного самостоятельного ученого68. И Киселева ответила мне откровенно: «Мы ждали освобождения где-то до сорокового, до начала войны. Но в лице немцев увидели еще худшее рабство и разочаровались в Западе69. Потом мы все стали стареть, болеть, а около сорокового года мы были в расцвете сил и наши родители еще не были стариками, и тогда еще было можно спасти нашу православную Россию. А сейчас все другое, и мы в этом новом не все понимаем: нам кажется, что все дичает и носит упрощенный животный характер. Современные вам, Алеша, люди с нашей точки зрения, по нашим нормам, уже не совсем люди. Ну а вы, Алеша, наследовали все худшие качества и дворянства, и русской интеллигенции — хоть вы и верите в Бога, и любите нашу Византийскую церковь, но вы скептик, бунтарь, вы плохо относитесь к прогрессу, вас идеологически мотает, вы максималист, вы можете оказаться среди экстремистов70. Нам нужно сейчас достойно умереть и помочь друг другу уйти в небытие. А вам предстоит пережить долгие мутации советского общества. С моей точки зрения, след России на этих землях оканчивается, как имперская нация русские исчезают и вряд ли смогут возродиться». Вот с такими мыслями Киселева жила в последнее десятилетие своей жизни71.
Свой крест помощи больным и страждущим, будучи сама нездоровой, Киселева несла очень достойно, все время собирала посылки, сухие продукты, одежду, лекарства для других братьев и сестер, осевших в других городах после арестов и ссылок72. Однажды Киселева послала меня в скит под Рыбинском с посылкой. Об этой поездке я пишу далее отдельно. В Строгановском и Киселевском обществе все знали друг друга очень давно и откровенно боялись по старой памяти тридцатых годов, новых людей.
Однажды к Киселевой обратились через знакомых какие-то православные, собиравшиеся и тайно молившиеся — это были истинно православные христиане. Она ездила к ним в Калужскую область и, вернувшись, много рассказывала о современной колхозной деревне, где она давно не бывала, и о людях, с которыми она там познакомилась. Около какого-то городка, где был большой завод, в селе собирались православные и молились. Советскую Церковь они не признавали и туда не ходили. Священника у них не было, и они искали в Москве пастыря, который бы их хотя бы периодически окармливал. Но к этому времени все знакомые и близкие Киселевой непоминающие Владыки и пастыри скончались, и она начала ходить в сергианские церкви и направлять туда членов своей общины. Все-таки Киселева помогла калужским крестьянам и рабочим — она знала каких-то блуждающих монахов и священников, которые не признавали Патриархию. Она и связала эту общину с ними. «Люди там хорошие, верующие, но службу знают плохо, сами толкуют Апокалипсис и, главное, — у них нет ни одного культурного человека, кроме одного бывшего купца», — рассказывала она.
Из сергианских священников доверием Киселевой пользовался священник Голубцов. Он служил в старом соборе Донского монастыря. Это был немолодой строгий пастырь, по-видимому старший из братьев Голубцовых. Их всех любила умеренно антисоветская московская интеллигенция. По-видимому, они не работали на Лубянку и ни на кого не доносили. Один из братьев был епископ Гдовский Сергий. Он был искусствовед и писал статьи о Рублеве. Года три назад я был на похоронах последнего из Голубцовых. Он служил в древнем деревянном храме в Ивантеевском благочинии РПЦ. Он заранее приготовил себе могилу, выложив ее кирпичом. Население его любило, и все плакали о нем. У старшего Голубцова я трижды, вместе с Киселевой, причащался в Донском монастыре. В Донской я всегда любил ездить, посещая бронзовую плиту бесстрашного Чаадаева и ангела с ободранными тогда крыльями на надгробии работы моего предка Мартоса. Этот монастырь сохранил большое обаяние неоскверненного места, вобравшего в себя обломки сносимой большевиками первопрестольной.
Потом Киселева стала общаться с какими-то приехавшими из Франции и Бельгии священниками-реэмигрантами и отцом Всеволодом Шпиллером. Имена этих священников, кроме отца Всеволода, к которому я с ней неоднократно ездил, я забыл. В это время я окончил художественную школу в Лаврушинском и поступил в Суриковский институт и перестал часто бывать у Киселевой, больше посещая моленную Величко. Обеих Киселевых я продолжал ценить как собеседниц с сочным русским языком и беспощадным юмором. А вот общую плаксивость их прихожан и хождение в сергианские храмы я молча внутренне осуждал.
Их вынужденный переезд на Пресню прошел без меня. На Пресне, в желтокирпичном советском доме, на третьем этаже, в тесной трехкомнатной квартире, было уже совсем не то. Исчезла намоленная аура, перестали своим ходом заходить и прежние знакомые. Появились там и совсем другие люди. Милитина Григорьевна вскоре слегла, усатый профессор-отец походил-походил по тесной квартирке и через год-другой умер от плохо перенесенной операции простаты. По большому счету, Зоя Васильевна была очень живой земной человек. Не будь проклятого советского времени и ее болезни, она была бы прекрасной чадолюбивой матерью и супругой73.
В православном монашестве из десяти насельников монастыря обычно только один всерьез уходит от мира, а девять живут в монастыре от житейской неустроенности и грешат по мере своих сил. Это совершенно ненормально и, по-видимому, в следующем тысячелетии надо выработать совсем другие уставы, чтобы послушников постригали лет через 15–20 жизни в обители, никак не раньше. В монашество нельзя постригаться от житейских неурядиц — наоборот, монах должен находиться в абсолютном душевном покое и быть полностью бесстрастным ко всему — только тогда он подлинный монах.
На Пресне я у Киселевых бывал мало. Там иногда по-прежнему собирались и молились. Огромный киот, переделанный из большого старинного шкафа, стоял в изголовье старой складной стальной французской кровати, привезенной от Строгановой. Эта кровать была походная, ее бросил в Смоленском имении Строгановых маршал Даву. У Строгановой был также кожаный погребец Даву с его стаканами с вензелями. Подобная походная кровать Наполеона есть в Историческом музее. На этой постели умерла Строганова, потом Милитина Григорьевна, а потом и Зоя Васильевна.
Вдоль стен комнаты стояли шкафы с книгами и архивами. В углу в ступоре лежала неподвижная Танечка, она молчала и