Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал - Наталья Константиновна Бонецкая
Итак, намерение Бахтина дать философский синтез двух мировоззрений, ориентированных одно на мир культурных ценностей, а другое – на конкретную жизненность, – возникло не на пустом месте, но стало реакцией мыслителя на запрос современной ему философской ситуации: пропасть между «культурой» и «жизнью» усматривали и до него. Философия Бахтина – как в 1920-е, так и в 1930-е годы – развивалась под знаком преодоления данного разрыва; потому, на наш взгляд, не совсем правомерно считать ее чистой культурологией. Именно так, в культурологическом свете, видит творчество Бахтина В.С. Библер. Исследователь полагает, что плодом творческого пути Бахтина была созданная в его книгах «поэтика культуры» [451]. Наверное, справедливо думать, что «в XX веке хронотоп культуры смещается в эпицентр социальных и личных катастроф и решений, оказывается основным “предметом” душевного и духовного напряжения»[452]. Вероятно, практически полной победе духа критицизма над метафизикой в философии, действительно, соответствует торжество в общественном сознании «пафоса “культурологического понимания” человеческой жизни, общений, страстей человеческих»[453], – строгая религиозно-трансцендентная установка в XX в. – редкость. Но так ли обстоит дело в конкретном случае Бахтина? Можно ли видеть в его трудах всепоглощающее стремление «понимать каждый феномен человеческой жизни как феномен культуры» и читать его основную книгу с убеждением, что «перед духовным взором автора “Проблем поэтики Достоевского” витал “первообраз культуры”»?[454] По нашему мнению, Бахтин шел не от «культуры», но от «бытия», культуру же хотел видеть в бытии и искал условия такой бытийственной культуры. Культурологический крен новейшего сознания, о котором пишет Библер, Бахтину как раз хотелось преодолеть. И потому если его воззрения – культурология, то в той же мере и онтология, хотя, разумеется, не метафизического, но экзистенциального типа.
Философия Бахтина в данном смысле имеет пограничный характер, и в этом-то, на наш взгляд, причина ее притягательности для современного Запада. Поначалу привлекает западное сознание и дает ему возможность хорошо освоиться в наследии Бахтина то, что действительно сближает ментальность философа с постмодернизмом: «Бахтин, философ незавершенности», созвучен духу культуры постмодерна с утратой ею единого центра, с отказом от постановки глобальных целей и следования предписанным правилам, с художественной практикой, при которой художник творит отнюдь не в соответствии с ранее установленными законами, произведение же имеет характер события и т. д.[455] Однако, думается, западный мир бессознательно тянется к Бахтину, интуитивно чувствуя, что Бахтин – это все же не нигилистический постмодерн с его тупиками, что учение Бахтина – не совсем культурология, но, так сказать, метакультурология. Действительно, «лингвистики», например, и так слишком много в западном мире, и если Западу нужна еще бахтинская «лингвистика», то именно потому, что она – «металингвистика». Другими словами, к Бахтину западного человека влечет «духовная жажда», воля к обретению бытийственных опор. Не случайно с Бахтиным связывают загадочный «русский дух» и даже усматривают в нем нечто православное (К. Кларк и М. Холквист, К. Эмерсон). Для Запада притягателен именно бытийный элемент философии Бахтина, хотя, как нам кажется, западные исследователи пока не отдают себе в этом отчета: до сих пор в западных работах о Бахтине нам не встречалось мнение такого характера, что для самого Бахтина верховными ценностями все же являются дух и бытие, а не язык и культура.
Западные бахтиноведы полагают, что Бахтин занимался ценностями искусства художественного слова, и считают, видимо, романы Достоевского и Рабле, в бахтинской интерпретации, более или менее обычными трансцендентальными ценностями одной из областей культуры. Интересно пишущий именно о категории ценности у Бахтина английский исследователь К. Хиршкоп полагает, что Бахтин совершенно естественно, с плавной непрерывностью перешел от философствования в духе неокантианства к теории литературы: «Нет оснований предполагать, что Бахтин (чья первая опубликованная работа ограничивала область науки о литературе в ключе неокантианства) совершил переход от философии к лингвистике, истории или социологии: raison d’etre неокантианства, усвоенный им, – объяснение того, каким образом возможны предметы этих наук»[456], – замечает Хиршкоп в духе теории Виндельбанда – Риккерта. Но дело-то в том, что роман Достоевского и роман Рабле – как их представляет Бахтин – не «произведения» привычных, даже и талантливых литературоведческих разборов, – разборов, непременно овеществляющих, опредмечивающих художественный объект. В основе романа Достоевского, по Бахтину, – диалог автора с героем; но «автор»-то принадлежит живой реальности, следовательно, в какой-то мере этой реальности причастен и герой. Культура пребывает на границах, писал Бахтин; он имел в виду границы собственно культуры, мира ценностей, по Риккерту, и событийного бытия, жизни, творческого деяния. И роман Достоевского, оставаясь