Григорий Костюковский - Напряженная линия
«Нет, — говорит, — едрена мать, меня ты не похоронишь, я тя быстрее в гроб вгоню». Да где им супротив русского устоять? Мне бы сичас мяса уланский харч — фунт, да водки русской бутылку на день, я бы, как Карла Великий, жил, и с надбавкой на нацию.
— Любил, дедушка, водку-то? — поинтересовался Сорокоумов.
— А как же. Жизню сократил через нее. Да. Не было ее тут. А в ихней, кроме фрукта, ничего нет.
— А как сейчас, дедушка, у тебя здоровье? — спросил я.
— Никудышно. Вязанку хворосту с лесу принесу, аж вспотею, а посля поел бы и в сон клонит. А в другорядь голова заболит чтой-то. Покуришь — отойдет.
— А зубы есть?
— Этого добра хватат, что за человек без зубов?
— А дети твои живы?
— От второй-то? Нет, рыхлы, в мать пошли. А вот от сухой — три живы, еще молоденьки. Старшенькому сорок на покров было, а девкам тридцать восемь и тридцать шесть.
— А на войне-то бывал?
— Не довелось. Стращали, еще молодой был: на турка пошлют. А баили про его всяку страсть, мол, об один глаз он и кинжалы глотат, а сила, мол, самсонова в усах, длиннущи, сзади в косу заплетены. Убегат он, поймал за косу — твой: дух терят, а нет — убег. И пули, мол, его не брали, что ему пуля, когда он кинжал глотат. Стреляешь в него из пищали — кричи: «Господи, порази».
— Из пищали стрелять — на бога только надеяться, — с иронией сказал Сорокоумов.
— А как же? Без бога ни одно оружие в силу не входит… Надоел я вам, детки, а?
— Да нет, дедушка, нам все равно сидеть.
— Ну вы сидите, располагайтесь, а я к старухе сбегаю, в подполе она, проведаю.
Старик ушел.
— Вот это дед! — выпалил Егоров. — Чужого века отхватил одиннадцать годочков да еще сулится двадцать выкроить.
Старик скоро вернулся.
— Земляки, — сказал он, — совсем ить забыл спросить вас: в бога то веруете?
— Нет, — за всех ответил Сорокоумов.
— Почто так?
— Попы все это выдумали. Нет бога, вранье все, — добавил Сорокоумов.
— Как нет?! Куды он делся. Эстолько был и вдруг нет… Али война чижало ему далась: тот просит пособи, да этот, можа, и ушел он от греха куда подале?
— Да и не было его, люди все это выдумали сами, как про турка раньше у вас в деревне. Враки все это, — стал пояснять Сорокоумов.
— Оно ить враки аль нет, а при боге веселее, надо ить верить в чего-то, пусто человеку без веры жить, скушно.
— А мы верим, дед, что без бога своими руками можно хорошую жизнь на земле построить. Вот мы ее и строим, и верим в это, — сказал я.
— А церкви у вас есть?
— Есть, дед.
— А молиться можно? Ведь тут баяли, что нельзя.
— Можно, дед, молись сколько хочешь, если есть желание. Власть не запрещает и верить и не верить, свобода вероисповедания, даже в законе записано, в Советской Конституции.
— Вот это хорошо. А допреж было, неохота в Церковь на исповедь идти, а тя гонят, поп страшат. А теперь хошь иди, хошь нет. Это по ндраву мне. Поеду назад в Расею. Вот соберусь и поеду.
— А как дом бросишь, дедушка?
— Не хочу боле каменного. В деревянном хочу, в рубленом. По российски! А у вас, сказывают, дают дома, кто не имеет?
— Поступишь в колхоз — дадут дом.
— А как в колхозе проживу?
— Как все.
— Я ить еще могу сторожем, али кем, веревки вить.
— А старуху куда денешь?
— С собой возьму… Много мы маяты с ней на веку изведали.
Мы разговаривали со стариком до тех пор, пока не подошли остальные связисты и повозки.
Подай конец провода в дивизионный коммутатор, мы подключились к постоянной линии и пошли вдоль столбов. Цел пролет — идем дальше. Порвано — ремонтируем: один солдат сидит на одном столбе, другой — на следующем.
Миновали будку, с которой Пылаев сорвал фашистский плакат. Остановились. Связываем два провода.
По-прежнему на передовой тихо. Но вдруг за горой стал захлебываться немецкий пулемет, и очередь от него пронеслась над площадью. Казалось, зазвенели десятки железных ос. Меня больно, с силой, ударило в ногу у щиколотки.
Мы забежали за дом.
— Наверно, меня ранило, — сказал я Сорокоумову.
— Куда, товарищ лейтенант?
— Пуля в сапоге сидит — застряла, значит, — сказал Сорокоумов, бегло оглядев мою ногу. Щипцами-кусачками он выдернул пулю. Длинная, из красной меди, с бороздками у основания, она лежала у Сорокоумова на ладони.
Бинтуя мою ногу, Сорокоумов говорил:
— Ну вот, не успел на лице у вас рубец зажить — появилась отметина на ноге.
После этого мы работали осторожней. Прошли миме костела. Здесь, через улицу, под горой, стоят уже на огневых позициях сорокапятки.
Сазонова я нашел на чердаке большого двухэтажного дома: через дыру в черепичной крыше он наблюдал в бинокль. Я доложил ему, что связь наведена, и спросил, где ставить телефон.
— Тащите сюда, я с комдивом поговорю. А стемнеет — вниз перенесете, Стремину.
Связь работала бесперебойно. Можно было и отдохнуть. Я сидел в просторном зале на мягкой кушетке у стола, рядом с Каленовкером и Стреминым — в том же доме, на чердаке которого Сазонов облюбовал себе наблюдательный пункт.
Подняв голову, я рассматривал огромную, во всю стену картину: Иисус Христос, распростертый в небе над полем. Воюющие люди, опустив копья и луки, подняли головы к нему, забыв об оружии. И подумал: «А у каждого немца на пряжке — «С нами бог» отштамповано».
Каленовкер, раскрыв «Краткий русско-венгерский разговорник», изданный политуправлением Второго Украинского фронта, зубрит мадьярские слова: наш переводчик владеет несколькими языками, легко постиг и румынский и словацкий, но мадьярский дается ему туго.
Стремин старательно укладывает в планшет карту, на которую он только что, поговорив с батальоном по телефону, нанес обстановку.
Я спрашиваю его:
— Товарищ майор, мы долго будем стоять здесь?
— Очевидно, заночуем. Хотите чаю? Заходите ко мне.
Я был тронут этим приглашением.
Стремин при всяком удобном случае уединялся в какой-нибудь комнатушке или чуланчике. Попросит, чтоб ему поставили телефон, сядет за столом, склонившись над картой или схемой переднего края, и шевелит пальцами босых ног, — обязательно сапоги снимет, дает ногам отдохнуть — про запас на случай внезапного похода.
В такой позе я застал его вечером, когда Сазонов спустился с чердака, а Стремин устроился в маленькой комнатушке за кухней, куда мы поставили ему аппарат. Когда я вошел, Стремин, поправляя очки, составлял оперативное донесение, и его темные близорукие глаза были задумчивыми и сосредоточенными.
Я смотрел на этого человека, который еще не был мне другом, но к которому я тянулся всей душой. Он привлекал меня своим хладнокровием в боевой обстановке, спокойной рассудительностью в беседах, последовательной принципиальностью в отношениях с начальством и подчиненными, трезвостью взглядов, — что дается не только образованием, но прежде всего умом. Мне хотелось с ним говорить, спрашивать его советов. Мне казалось тогда: спроси я его, когда кончится война, и он, слегка подумав, как бы подсчитывая что-то, ответит. Но я знал, что мне этого никогда не спросить: может быть, я боялся, что до конца войны еще долго и лучше не гадать, а воевать по-прежнему. Я был еще мальчиком, влюблялся в людей и хотел подражать им. Счастливая пора.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});