Игорь Курукин - Княжна Тараканова
Между тем, как следует из дела, эти документы никто от князя не скрывал — наоборот, они ему были предоставлены, ведь без этих бумаг он не имел бы материала для «обличения» преступницы. Видимо, как раз коллежский асессор Василий Ушаков занимался отобранными у арестантов документами, в результате чего появилась «Переводная выписка из отмеченных француских бумаг, найденных у самозванки», включавшая главные улики — письма султану, «неизвестному министру» (Горнштейну) и Орлову. В позднее составленном дополнении указывалось, что именно Александру Михайловичу «препоручено было рассмотреть все те бумаги по присланным реестрам от графа Алексея Григорьевича Орлова» и князь выбрал из них «следующие номера, доказывающие зловредное предприятие сей шатающейся по свету под именем принцессы»{225}.
Только все эти усилия оказались бесплодными. Даже находясь в постоянном окружении караульных солдат, узница не сдалась, и Голицын «ничего более, кроме известных вашему величеству её сказок, из неё извлечь не мог». Оставалось лишь уповать: «…может быть, время и потерянная к свободе надежда принудят её к открытию таких дел, кои достойны будут веры». Этими словами завершил князь своё донесение императрице{226}.
Последний акт
Казалось бы, «дерзость» узницы и неутешительные доклады следователей должны были вызвать выражение «строгости» со стороны императрицы. Но ничего подобного мы не видим — точнее, вообще ничего: в Москве словно забыли о недавней возмутительнице спокойствия и претендентке на престол.
Екатерина наслаждалась счастливой семейной жизнью. Выдержки из её писем дорогому мужу в августе 1775 года свидетельствуют о полном взаимном доверии и духовной близости супругов:
«Кукла, или ты спесив, или ты сердит, что ни строки не вижу. Добро, душенька, накажу тебя, расцалую ужо. Мне кажется, ты отвык от меня. Целые сутки почти что не видала тебя, а всё Щербачёв и другие шушеры, что пальца моего не стоят и тебя столько не любят, те допускаются до вашего лицезрения, а меня оттёрли. Добро, я пойду в General des Jamchiks (ямщицкие генералы. — И. К.) возле вас, то получу вход к Высокопревосходительному…»
«Душенька, я теперь только встала и думаю, что не успею к тебе прийти, и для того пишу. Я спала от второго часа и до сего часа очень хорошо. Ужо часу в двенадцатом поеду прокатывать невестку, а он (наследник Павел. — И. К.) поедет верхом. Погода райская…»
«Батинька, сударушка. Был у меня В<еликий> К<нязь> и спросил меня с большими околичностями и несмелостию, будет ли чего завтра? И что им хочется спектакель. Я на то ему сказала, что может быть, буде поспеет, то в лесу будет „Аннетта и Любин“, но чтоб жене не открыл…»{227}
Императрица вела дачную жизнь: совершала прогулки в окрестностях Коломенского, участвовала в смотрах полков, присутствовала на разыгрываемых прямо на лоне природы спектаклях. «Вчера в именины великой княгини у нас в лесу была комическая опера „Аннет и Любин“… к великому удивлению окрестных крестьян, которые, надо полагать, жили до сих пор в полном неведении, что существует на свете комическая опера», — писала она 28 августа 1775 года в Париж своему корреспонденту и комиссионеру барону Фридриху Гримму.
Конечно, как всегда, приходили известия из Петербурга: испанский купец Коломб пытался беспошлинно провезти через таможню вино; в городе случилось очередное наводнение — когда вода поднялась на пять футов и дюйм. Императрица была довольна усердием главного столичного начальника и сообщала мужу об оригинальном способе борьбы с затоплением: «В Петербурхе великое было наводнение, чего видя, фельд<маршал> кн<язь> Голицын тотчас приказал зделать фонтаны таковые, кои, вытянув воду с улицы, кидали её в облака. И теперь, буде ветр облака не разнесёт, ожидать надлежит великие дожди»{228}.
Но о самозванке государыня как будто забыла — в следственном деле больше нет её повелений Голицыну. После 12 августа нет и его докладов на высочайшее имя о своей подопечной. Тщетно узница взывала: «Мой князь! Вот всё, что я могу представить, что имело бы хоть какое-нибудь основание. Умоляю ваше сиятельство быть уверенным, что нет ничего в мире, чего бы я не сделала, чтобы доказать вам истинность моего образа мыслей; защитите меня, мой князь. Вы хорошо видите, что всё против меня. У меня нет живой души, которая стала бы на мою защиту. Я не могу выразить, как меня мучают. Вы хорошо видите, что я ничего не могу сделать при этом. Я потеряла честь, счастье, здоровье. Умоляю ваше сиятельство не верить россказням, которые вам говорят. Я опять больна, как никогда. Бросьте эту историю, которая ничего никому не даёт. Умоляю вас именем Бога, мой князь, не покидайте меня. Бог благословит вас и всех, кто вам дорог. Бог справедлив. Мы страдаем, но он нас не покидает. Имею честь быть с самыми искренними чувствами мой князь, вашего сиятельства нижайшею и преданною слугою». В другом письме мольбы перемежались упрёками, обещания чередовались с шантажом угрозой самоубийства: «Я с изумлением глядела на то, как со мною обращаются. Где великая душа, где сердце, где разум? Я лишу себя жизни, если ваше сиятельство ещё сегодня не придёте, вы можете себе ясно представить, что я должна умереть. Прикажите удалиться этим людям, и я всё готова сделать, что ваше сиятельство пожелаете. Не может быть, чтобы вы пожелали моего несчастья»{229}.
Только 26 октября князь рапортовал наверх: заключённая находится в тяжёлом состоянии; «лекарь отчаивается в её излечении и сказывает, что она, конечно, недолго проживёт». «Хотя во все время её содержания употребляется для неё строгость в присмотре, однако ж всегда производимо ей было неизнурительное пропитание, — оправдывался он перед императрицей, — следовательно, если она умрёт, то сие случиться может не иначе, как по натуральной болезни, приключившейся ей от перемены бывшего состояния»{230}.
В этой ситуации вновь потребовался священник, чтобы воздействовать на «безверную» даму. Образованный батюшка из храма Рождества Богородицы «на Невском проспекте» Пётр Андреев, дав подписку о неразглашении, получил инструкцию «всевозможными увещаниями довести её до того, дабы она в преступлении своём принесла чистосердечное раскаяние и открыла о своей природе и действиях истинную»{231}.
Но и власть духовная в деле открытия истины не преуспела. Из представленного отцом Петром отчёта следовало: 30 ноября на исповеди (проводившейся на немецком языке) больная призналась, что крещена «в вере греческого исповедания», но «ни единожды не исповедывалась» и о родителях своих «не имеет сведения». Далее она повторила, как «сущую правду», всё ту же историю о своих странствиях по Азии и Европе, не призналась в самозванстве и не назвала сообщников — после чего «изнемогла» и священник вынужден был оставить больную. Исповедь продолжилась на следующий день, 1 декабря. Умиравшая каялась в том, что «жизнь свою с самых младых лет провождала в нечистоте телесной и во многих Богу противных делах», но ни в каких политических грехах так и не призналась{232}. Приобщённый к делу рапорт обер-коменданта столицы генерал-майора Андрея Чернышёва извещал главнокомандующего, что 4 декабря «пополудни в 7 часу означенная женщина от показанной болезни волею Божию умре, а пятого числа в том же равелине, где содержана была, тою же и командою, которая при карауле в оном равелине определена, глубоко в землю похоронена»{233}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});