Письма к Вере - Владимир Владимирович Набоков
Я тебя очень много и очень нежно целую, моя душка. Анюте скажи, чтобы она мне написала! Соскучился по нашему быту. А маленькому не знаю, что сказать, – душенька мой, сейчас он возвращается с прогулки, – вырос небось, как и брюшко Элли. Милая моя радость.
В.149. 24 февраля 1936 г.
Париж – Берлин, Несторштрассе, 22
Му darling, счастлив, что мальчоночек здоров, а то почему-то мысли о нем были у меня с многоточиями какого-то волнения. Жизнь моей немецкой визы – этого лишая на разрушающейся стене пасспорта <sic>, – длится до мая – если к тому времени он совсем не рухнет, – я его подклеил, – после того, как в министерстве меня спросили with pained surprise (ибо он раздвоился): «c’est avec ça que vous voyagez?» Пересылаю тебе два письма – американское, очень важное, так как, по словам знатоков, это издательство хорошее, щедрое; матвеевское же предложение – курьез, на которое следовало бы ответить так: «К сожалению, никак не подходит. Кстати, каких это “знакомых” вы имеете в виду?» (или, может быть, действительно: направить к ним Матусевича? Подумай об этом). Мне кажется, что надобно немедленно (письмо McBride’a от 10 – XII!) послать в Америку экземпляр «Отчаяния» с берлинским моим адресом на нем, – сделай это, душка моя!
Наборщик Аристархов говорил Кокошкиным о «Камере Обскуре» (которую он набирал – и держал их в курсе ее развития): «Сначала была такая веселенькая история, – кто бы мог ожидать…» (и при этом качал головой). У Кокошкиных я встретил читательниц замечательных, вот для кого стоит писать. Третьего дня пил кофе с Люсей (я его угощал) и кое-что обсуждали. Потом был у Ходасевича, который лежал больной на оттоманке, странно похорошевший, – смахивающий, пожалуй (оттого ли, что я видел его в новом ракурсе), на индейского вождя, – темные, плоские волосы и худоба; но и другое сходство щек<о>тнуло воображение: закутанный в клетчатый плед, растрепанный и красноречивый, «с печатью гения на матовом челе», он вдруг напомнил что-то старомодное – и старомодное обернулось Пушкиным, – я ему приставил бакенбарды – и право же, он стал на него похож (как иной энтомолог смахивает на майского жука или кассир – на цифру). Был он очень в ударе и поил меня своим играющим ядом. Вчера завтракал у Кянджунцевых, потом поехал в Лувр на лекцию моего милейшего Фиренса, с которым нынче обедаю. Гулял с Ириной по Тюлери <sic>, потом поехал к Лэону, где обедал с тетей Ниной. Гиршман еще очень красива, но младшая (сравнительно), Екатерина, – ужасно постарела. Лэон мне подарил (поскольку я мог понять) несколько книг Jоусе’а с его надписями и предложил после обеда поехать к нему, но окружил этот визит такими фиксенфаксами и предупреждениями, что я в конце концов отказался, сославшись на недосуг (и никчемность такой встречи. С Прустом Джойс встретился только один раз, случайно; Пруст и он оказались в таксомоторе, окно которого первый закрывал, а второй отворял, – едва не поссорились). Вообще, было довольно нудно.
Об этих новых его вещах: абстрактные каламбуры, маскарад слов, тени слов, болезни слов. Пародирую его: creaming at the pot of his joyce. В конце концов: ум заходит за разум, и пока заходит, небо упоительно, но потом – ночь.
Душенька моя, а что, если ты бы закутала мальчика и приехала с ним сюда? На первое время хватит, а погодя работа найдется. А? Такие вещи, по-моему, нужно решать сразу, ковать железо, пока aurait chaud (продолжаю его пародировать).
Я вчера прервал письмо, чтобы пойти к Рудневу на блины, а обедал я с Фиренсом, прелестный провел с ним вечер. Сейчас утро. Пойду завтракать с Софой, потом к Марсель, потом к Бунину. Ежели ты не решишься приехать, то отправлюсь в обратный путь в четверг, 27-го, – сегодня узнаю, если успею, когда приходит поезд, и дам тебе знать.
Анюта, кажется, уже отмечала: на станциях метро часов вообще нету, зато на станции «Трокадеро» целых двое – одни даже с маятником. Контролера я как-то спросил, что это такое так хорошо блестит в составе каменных ступеней, – блестки, вроде как игра кварца в граните, и тогда он с необычайной охотой, – делая мне les honneurs du métro, так сказать, – принялся мне объяснять и показывал, куда нужно стать и как смотреть, чтобы сполна любоваться блеском; если б я это описал, сказали бы – выдумка.
Целую тебя, мое счастие… Ты что-то очень кратко мне пишешь. Ильюша за все мое пребывание здесь ни разу не выкупался.
Еще целую тебя.
В.Дурацкая открытка Матвеева, не входит в конверт, – привезу.
150. 26 февраля 1936 г.
Париж – Берлин, Несторштрассе, 22
Любовь моя, вчерашнее matinée прошло упоительно, <одно слово вымарано> человек сто, было нарядно, весело – одним словом, лучше не могло сойти. Марсель говорил около часа обо мне (накануне я ему в придачу ко всему, что он прочел, «рассказал» идею «Приглашения»; кроме того, он вызвал Вейдле, который напичкал его до конца), и очень, очень умно. Каждая деталь «Mlle О» встречалась с перекатием сочувствия, улыбки, одобрения, – а раза два меня «прервали рукоплесканиями». Я очень доволен.
Кажется, можно считать решен<ным> вопрос о помещении «Désespoir» («Stock» или «Plon»). Судьба «Mlle О» и «Pilgram’a» еще не решилась, я останусь здесь еще два дня, т. е. выйду в пятницу, – это окончательно. Сегодня вечер раут у Марсель’я. Эта открыточка не в счет моих писем, а просто чтобы ты знала, как было удачно вчера, моя любовь. Знаешь, в конце концов наш дорогой Григорий Абрамович перевалил за предыдущий приезд. Сегодня увижу Ан.<ну> Нат.<ановну>
Душка моя, целую тебя и маленького моего, I am longing for you.
В.151. 27 февраля 1936 г.
Париж – Берлин
Любовь моя, счастье мое чудесное, по словам Кука, я выезжаю в 22.45 и прибываю на Шарлоттенбург в 17.19, так что, если погода хорошая и нет насморчка – В субботу, значит, в девятнадцать минут шестого. В понедельник (сегодня четверг, вечер) я завтракал с Софой в русском ресторанчике, она опять рассказывала с ненавистью о Ратнер (которая, по словам Раисы, в свое время, т. е. месяца три тому назад, добывала и добыла деньги для Софы же: за борт, как выразился бы тот же Джойс). Я взял тот тон с нею, который ты в письме наметила. Она сказала: «Все это нужно было мне говорить, когда мне было восемнадцать лет; теперь поздно». На чтение мое у Ридель она не явилась. Засим я заехал за Ириной и с нею в ее лимузине поехал с корректным визитом к Бунину, который принял нас в вишневой пижаме, – мешки под глазами, простуда, тоска, – и угостил самос<с>ким вином. Мы посидели с четверть часа (собственно, визит был предназначен Марии Вере Николаевне, которая, однако, отсутствовала) и поехали к Jones’у – такой магазин. Вернувшись домой, нашел у себя Дастакияна, которого скоренько увел по направлению к бульвару Мюра, где таким образом пришлось изобрести визит (к Каминкам). Вернувшись опять домой, нашел то же общество, которое было в прошлый понедельник, и обсуждался вопрос «святости и творчества». Милее всех был Ладинский, похожий на старого, потерявшего голос петуха, – смирного петуха. Разошлись в половине третьего. Во вторник было французское чтение, более чем удачное, и я после этого лег спать в девять часов, донельзя утомленный (длилось с трех до восьми, tout compris!). Вчера завтракал в «Куполе» с Татариновой; в три часа там же встретился с Анной Натановной, с которой сидел до четырех, после чего явилась симпатичная, но безнадежно рыжая Зельдович, проводившая меня до метро. Вечером было собрание у Марсель: он читал свою новую пьесу, совершенно бездарную, с музыкальным немецким эмигрантом в главной роли. В полночь заехали на обратном пути в кафе, где собрались Керенский, Алдановы, Тэффи и еще много других. Сегодня говорил с Рудневом о «Совр.<еменных> Зап.<исках>»: он хочет непременно «Чернышевского» для следующего номера. Будет писать старику насчет мемуаров, – обещал. Прощался