Доверие - Эрнан Диас
Корзина для бумаг была забита. Я чувствовала, как подступает паника.
Но из отчаяния, охватившего меня в то утро, возник мой первый прорыв. Я больше не буду пытаться передать голос Бивела. Вместо этого я создам такой голос, какой он хотел бы иметь, — голос, который он хочет услышать.
Наполнив до краев очередную корзину никчемными набросками, я осознала всю самонадеянность моего нового плана. Как я могла рассчитывать создать своими силами голос настолько внушительный, чтобы Бивел поверил, будто слышит себя самого? Мне требовалась помощь.
Я пошла в главный филиал Нью-Йоркской публичной библиотеки в Брайант-парке и провела весь день, просматривая каталог и знакомясь с автобиографиями Великих Американских Мужей. Среди прочих имен на каталожных карточках мне запомнились Бенджамин Франклин, Улисс С. Грант, Эндрю Карнеги, Теодор Рузвельт, Калвин Кулидж и Генри Форд. Если собственный голос Бивела, переданный без прикрас, был недостаточно хорош для него, я создам ему новый из всех этих голосов. И все они будут прошиты бахвальством и гордыней моего отца. Подобно созданию Виктора Франкенштейна, мой Бивел возникнет из частей всех этих людей.
Мне удалось взять некоторые из этих книг в Бруклинской публичной библиотеке, и следующую неделю я прочесывала их в хаотичной, бессистемной манере, перескакивая от одной к другой, не придерживаясь никакой методики, делая произвольные заметки без указания авторства. У меня не было никакого опыта ни в архивных изысканиях, ни в работе с библиографией. И это сыграло мне на руку, поскольку благодаря моему бескомпромиссно-беспорядочному подходу книги начали сливаться между собой. Индивидуальные черты отдельных личностей — своекорыстное ханжество Карнеги, принципиальная порядочность Гранта, приземленный прагматизм Форда, риторическая сдержанность Кулиджа и т. п. — сплавились в нечто единое, что, как мне казалось, их объединяло: все они верили, без тени сомнения, что заслуживают быть услышанными, что их слова достойны быть услышаны, что истории их безупречных жизней должны быть услышаны. Всем им была свойственна та же непоколебимая самоуверенность, что и моему отцу. И я поняла, что именно эту самоуверенность Бивел хотел видеть на странице.
Поглощенная работой, я почти не выходила из своей комнаты. Время располагало к тому как нельзя лучше. На той неделе между мной и отцом повисло враждебное молчание. Он был зол на мою работу на Уолл-стрит, и я знала, что эта злость никуда не денется, пока я не сделаю первого шага к примирению, то есть пока не дам ему понять, что он прав, а я нет. Нечто подобное происходило и с Джеком. Он не заходил повидать меня после той перебранки, когда я купила пишущую машинку. Вполне возможно, оба они думали, что я закрылась у себя в комнате от обиды. Должно быть, они воображали, что я не работаю, а дуюсь на них, все глубже погружаясь в болото самодовольной отчужденности.
Мой отец был монополистом в эмоциональной сфере. Его радость должна была радовать всех. Когда он бывал в хорошем настроении, все должны были с восторгом слушать его длинные истории, смеяться его шуткам и с готовностью подхватывать любое его начинание: сумбурные ремонтные работы, круглосуточные типографские заказы, вылазки в Бронкс в поисках итальянского мясника, о котором он услышал от кого-то. Но всякий раз, как он бывал не в духе или чувствовал себя ущемленным, доставалось всем. Я ни у кого еще не видела такого решительного лица, как у отца в гневе. К сожалению, эта решимость была направлена лишь на себя саму — решимость проявлять решимость. Мне кажется, едва войдя в это состояние, он воспринимал любой компромисс как предательство себя, словно все его существо могло быть стерто в порошок признанием своей неправоты. Я прожила с отцом больше двадцати лет, и, даже когда съехала, мы сохранили близкие отношения. Но ни разу, что бы ни случилось за все эти десятилетия, он не извинился передо мной.
Я закончила предисловие к автобиографии Бивела за несколько дней до нашей следующей встречи. Если мой текст говорил и не вполне его голосом, он передавал то, как, на мой взгляд, ему следовало звучать. Не исключено, что часть той безмерной самоуверенности, какой я наделила своего бумажного Бивела, передалась и мне, но я не сомневалась, что нашла его голос и что это сработает.
Выйдя из комнаты в приподнятом настроении, я увидела отца за своим станком, демонстрирующего принципиальный гнев в назидание неизвестно кому. Я обняла его и поцеловала.
— Ну же. Не сердись.
— Не сердись? Я не сержусь. Это ты дни напролет не выходишь из комнаты.
— Я работала. Ты же знаешь.
Ничего не сказав, он вставил наборную строку.
— И я понимаю, что тебе не нравится моя работа.
— Я этого не говорил. Это твои слова.
— Я сама не без ума от некоторых вещей. Но лучше уж такая работа, чем никакая.
— Не надо вкладывать мне в рот свои слова.
— По-твоему, рабочий на сборочной линии Форда — капиталист? Или тот, кто управляет ковочным прессом на сталелитейном заводе, — империалист? Разве не за этих людей ты сражаешься? В чем же разница между ними и мной?
Отец отложил свои инструменты. Я так увлеклась, что забыла неизменное правило: если мы решили помириться, это он должен быть прав, а не я. Теперь он уйдет от ответа и будет дуться еще неделю. Но случилось немыслимое.
— Ты права, — сказал он и даже повторил: — Права. Ладно, свари мне кофе и расскажи об этой своей работе.
6
— Хорошо. Я потом еще поправлю кое-что. Давайте двигаться дальше.
Вот и все, что сказал Эндрю Бивел, прочтя мою новую редакцию своих слов.
Только это я и хотела услышать. Первую половину той встречи мы провели, размечая всю книгу, главу за главой. К тому времени мне стало ясно, что Бивел не намерен рассказывать мне историю своей жизни в хронологическом порядке, как и выкладывать все, что только можно, по каждой конкретной теме. Однако, обладая организованным и методичным умом бухгалтера, он желал знать, куда войдет то или иное событие. Поэтому мы разметили общую структуру книги, чем-то напоминавшую голый каркас его нового небоскреба. Моя работа включала, помимо заметок, которые я печатала под конец каждой встречи, упорядочивание записанных событий, чтобы я могла