Павел Басинский - Горький
Или журналист Д. Городецкий, напечатавший в газете «Семья» в 1899 году неожиданно проникновенный и вдумчивый словесный портрет Горького: «Высокий, худой, несколько сутуловатый и с впалой грудью, в косоворотке, Горький своим видом и манерой разговаривать напоминает человека из рабочей среды. Несколько продолговатое лицо, с одними только усами, светло-русыми, как и волосы, довершает сходство. Работу мысли и интеллигентность выдают голубые глаза, добрые, серьезные, вдумчивые. Видно, что если этот человек много потрудился горбом, то не меньше поработал он и головой. Если он многое перенес и перестрадал, то многое понял и простил».
«Горький», может быть даже и вопреки воле Пешкова, начинает отделяться от своего родителя, как Тень в пьесе Шварца. Публике вовсе не нужен Пешков. Публике нужен «вождь», «застрельщик», «буревестник». Он это понял и принял. И он стал таким.
В любом случае — в период примерно с начала 1890-х годов и до начала XX века в судьбе Алексея Максимовича Пешкова происходит то, что на психологическом языке называется «раздвоением личности». Пешков и Горький начинают жить хотя и в едином теле и даже в своеобразном душевном союзе, но все-таки отдельными жизнями.
Позже это обнаружит Корней Чуковский в статье «Две души Максима Горького». За ним писатель Евгений Замятин, обязанный Пешкову спасением от советского режима, напишет об этом предельно лаконично: «Их было двое: Пешков и Горький». Два человека и две духовные судьбы в своей неслиянности, но и нераздельности.
Это явилось началом трагедии. Потому что помешать этому распаду и одновременно рождению внутри одного человека странной «семьи» из двух он уже не смог. Да и хотел ли?
Трагедия заключалась в том, что в логике духовного развития Горького, в образе которого определенно угадывались признаки если не сверхчеловека, то «сверхписателя» точно, Пешкову отводилась роль «бывшего человека», брошенного кокона, из которого выпорхнула бабочка. Ну не бабочка, а буревестник. «Какая разница?» — как писал Георгий Адамович.
Но ведь Пешков никуда не девался. Это в теории Ницше человек — «переход и гибель». А в жизни он плоть и кровь. Но самое главное — думающее и страдающее духовное существо.
Так поиски Пешковым «человека» среди «людей» из проблемы философской («Ищу человека!» — говорил античный философ-киник Диоген Синопский, бродя средь белого дня с зажженным факелом) стали его глубокой внутренней проблемой. Пешков выломился из «людей» в «человека». «Гордый он, а не Горький», — сказал о нем Лев Толстой.
Но оглянувшись, Горький увидел позади Алешу, «Оле-шу», «Алексея, Божьего человека». Сына Максима и Варвары. Внука Акулины Ивановны и Василия Васильевича. Единственное проросшее семя Пешковых.
И пошли они вместе.
Горький — за ним Пешков.
«Бывшие люди»
Почему проблема «бывших людей» так занимала Горького? Ведь публика в широком смысле, та, что создала ему неслыханную популярность, особенно в молодежной среде, ценила в нем совсем не это. Горький именно обозначил собой конец эпохи «надсоновщины», чеховских «сумерек», так называемого «безвременья» 1890-х годов. «Пусть сильнее грянет буря!..»
«Песня о Буревестнике» была напечатана в 1901 году в журнале «Жизнь» и сразу запрещена цензурой вместе с закрытием самого журнала. Примечательно, что впервые «Песню…» спел маленький чиж из рассказа «Весенние мелодии», который распространялся нелегально и печатался гектографическим способом в Нижнем Новгороде и Москве. Примечательно здесь не то, что чиж — это птичка-невеличка. Примечательно, что этот чиж перекочевал в «Весенние мелодии» из более раннего рассказа — «О Чиже, который лгал, и о Дятле — любителе истины». Рассказ этот был напечатан в 1893 году в казанской газете «Волжский вестник» (той самой, что когда-то сообщила в своем новостном отделе о попытке самоубийства «цехового Алексея Максимова Пешкова»).
В рассказе чижик пел:
«…Здесь объявлена богамЗа право первенства война!»
И пускался в проповедь одновременно Христа и Заратустры:
«Уважайте и любите друг друга и, идя гордой и смелой дружиной к победе, не сомневайтесь ни в чем, ибо что есть выше вас?.. Обернитесь назад и посмотрите, чем вы были раньше — там, на рассвете жизни? Вся ваша вера тогда не стоила одной капли сомнения теперь… Научившись так страшно сомневаться во всем, вам пришла пора — уверовать в себя, ибо только великая сущность может дойти до такого сомнения, до какого дошли вы!»
Рассказ этот, очень слабый в художественном отношении, Владислав Ходасевич, тем не менее, считал ключевым для понимания пути Горького. «Правда» Горького была на стороне Чижа, «который лгал» (в том числе и кликая бурю), а не Дятла, «любителя истины». Но едва ли революционная молодежь 1890–1900-х годов обращала внимание на подобные тонкости. Да и вряд ли ее вообще интересовал Горький как духовная личность. «Какая разница?» Была бы буря!
Но Горький-то в это время вместе с Пешковым плутал в пустыне новых сомнений. Мучился вопросом о «бывших».
Довольно быстро критика обнаружила в героях раннего Горького, наряду с их экспансивностью, черты своеобразного упадничества, «декаданса». В ницшевской иерархии «животное — человек — сверхчеловек» они занимали место после человека, но до сверхчеловека. Это, выражаясь словами Горького, «бывшие люди»: Григорий Орлов («Супруги Орловы»), Аристид Кувалда («Бывшие люди»), пекарь Коновалов («Коновалов»), Промптов («Проходимец»), Фома Гордеев («Фома Гордеев»), Илья Лунев («Трое»), Сатин («На дне») и другие. В их лице человек начинает осознавать себя в качестве проблемы. «Бывшие» имеют возможность смотреть на человека как бы со стороны. Здесь абсурдность жизни в ситуации после «смерти Бога» переживается как неразрешимая трагедия.
Очарование природой, свобода инстинктов уже не дают выхода из духовного лабиринта. Мир обнаруживает свои серые тона, которых в ранних рассказах Горького не меньше, чем ярких, сочных красок. Недаром эпитет «серый» в горьковской прозе приобретает особое смысловое значение. Так, в финале рассказа «Двадцать шесть и одна» он возникает совсем не случайно: «И — ушла, прямая, красивая, гордая. Мы же остались среди двора, в грязи, под дождем и серым небом без солнца…» Перед нами не просто полинявший мир, лишившийся после ухода Тани ярких, сочных красок, но и важный образ-символ потерявшего последний смысл мироздания, в котором работники пекарни, как собирательный образ всего человечества, обречены на одиночество и на экзистенциальные поиски самих себя…