Любовь Космодемьянская - Повесть о Зое и Шуре
А в конце этого гордого, праздничного письма - приписка:
"Получил письмо от дедушки - он болен и одинок".
... Однажды в теплый осенний вечер я сидела у окна и смотрела на улицу. Передо мною лежали письма, на которые надо было ответить, а я все не могла отвести взгляда от светлого, безоблачного неба. И вдруг на глаза мне легли широкие теплые ладони.
- Шурик!.. - только и могла я сказать.
- Ты не слыхала ни стука, ни того, как мне открыли, ничего! - смеясь, говорил он. - Я стою в дверях, смотрю на тебя, а ты все сидишь и сидишь! И, снова закрыв мне глаза рукой (словно думал, что так мне легче будет выслушать это), сказал: - Я приехал проститься. Завтра уезжаю на фронт.
Он возмужал, стал еще шире в плечах, но синие глаза смотрели все так же по-мальчишески весело и открыто.
И опять была трудная, горькая ночь. Шура крепко спал, положив ладонь под щеку, а я то и дело вставала взглянуть на него и не могла наглядеться. Мне страшно было думать, что эта ночь кончится. Но в урочный час пришел рассвет, Шура вскочил, быстро умылся и оделся, наскоро выпил чаю и, подойдя ко мне, сказал уже привычное:
- Не провожай. Береги себя. А за меня не беспокойся.
- Будь честным... и стойким... пиши чаще... - с трудом ответила я.
ВОЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ
Шура уехал, и писем от него не было. Прошел месяц. Я боялась подходить к почтовому ящику - мне все казалось, что я найду в нем беспощадное известие... Это были очень тяжкие дни, полные такого давящего, такого мучительного ожидания, какого я не испытывала даже после ухода Зои. Ведь тогда я еще не знала, что значит потерять ребенка. Теперь я знала это.
Иногда тревога становилась такой неотвязной, что я пыталась бежать от нее, как будто можно бежать от самой себя, от мыслей... Я ходила по улицам, стараясь устать так, чтобы, придя домой, уснуть. Но это редко удавалось мне. Сколько бы улиц я ни исколесила, сколько бы километров ни прошла, все равно потом почти всю ночь, до рассвета, лежала с открытыми глазами.
Часто я пешком ходила на Новодевичье кладбище, на Зоину могилу. Однажды, подходя к могиле, я увидела возле нее широкоплечего военного. Когда я подошла ближе, он обернулся. Это был человек лет тридцати пяти, с открытым, славным лицом и прямым, проницательным взглядом серых глаз. Мне показалось, будто он хочет что-то сказать. Я вопросительно посмотрела на него, но он, помедлив секунду, отошел. Я забыла о нем. Но, уходя, я снова увидела его на повороте дорожки; он шел мне навстречу.
- Любовь Тимофеевна? - спросил он нерешительно.
- Да, - удивленно ответила я.
И тогда он назвал себя!
- Лидов.
Я не забыла это имя: ведь им были подписаны те памятные строки в "Правде"! - рассказ о том, как погибла партизанка Таня...
Я крепко пожала руку Лидову... Мы медленно пошли по дорожке к выходу.
- Я рада познакомиться с вами, - сказала я от всей души. - Мне давно хотелось повидать вас...
И мы стали разговаривать так, словно были знакомы долгие годы. Он рассказал мне о том, как он впервые услышал о Зое. Он ночевал в маленькой полуразрушенной избушке под Можайском. Когда почти все уснули, в избушку зашел погреться какой-то старик. Он прилег на полу рядом с Лидовым.
- Слышу я, - рассказывал Петр Александрович, - старику не спится. Охает, стонет, не по себе ему. "Куда идешь, отец? - спрашиваю. - Что ты все охаешь?"
И тут старик рассказал Лидову, что он слышал о девушке, которую повесили гитлеровцы в селе Петрищеве. Никаких подробностей он не знал. Он только повторял: "Ее вешали, а она речь говорила..."
Лидов тотчас пошел в Петрищево. И с этой ночи он десять дней кряду неутомимо разузнавал обо всем, что касалось гибели неизвестной девушки, назвавшей себя Таней. Он брал только факты, потому что был убежден: их голос прозвучит громче, чем все, что мог бы сказать журналист от себя.
- Почему вы ни разу не пришли ко мне? - спросила я.
- Боялся, что вам будет тяжело, - просто ответил он.
- Вы давно на фронте?
Тут он впервые улыбнулся - эта открытая улыбка удивительно красила его лицо.
- На фронте я с первого часа войны, - сказал он. - Тогда в Москве о войне еще не знали! Двадцать второе июня застало меня в Минске, я был там корреспондентом "Правды"... Это было любопытно, - задумчиво прибавил он и с улыбкой вспомнил о том, как в подвале телеграфа, куда он забежал во время сильной бомбежки, ему передали телеграмму из Москвы, посланную накануне.
Это была совсем мирная телеграмма: редакция просила Лидова написать о подготовке к уборочной кампании. Он спрятал телеграмму в карман и помчался на своей машине в часть, которая готовилась к оборонительным боям. Улицы Минска уже были охвачены пламенем, и бомбежка не прекращалась.
Тогда же, в этот первый день, Лидов передал корреспонденцию в "Правду", но она не касалась уборочной кампании...
Он рассказывал обо всем этом очень просто, немногословно. А я шла, слушала его и думала: "Вот бывает - знаешь человека годами и ничего не можешь сказать о нем. А тут я и часу не провела с Петром Александровичем и совсем немного рассказал он о себе, но я знаю о нем очень много, знаю самое главное. Знаю, что он прям и честен, отважен и спокоен, умеет держать себя в руках, никогда не теряется. Знаю, что в трудной фронтовой обстановке не словами, а делом, всем своим поведением он учит окружающих спокойствию и выдержке".
- Я сегодня снова на фронт, - сказал он мне на прощанье и прибавил негромко: - А после войны я непременно напишу книгу о Зое. Большую, хорошую книгу.
ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ
День 24 октября 1943 года принес мне новое испытание. В газете были помещены пять фотографий: их нашли у гитлеровского офицера, убитого советским бойцом под деревней Потапово, близ Смоленска. Фашист сфотографировал убийство Зои, ее последние минуты. Я увидела виселицу на снегу, увидела мою Зою, мою девочку среди гитлеровцев... доску с надписью "Поджигатель" на ее груди... - и тех, кто пытал и мучил ее.
С того часа, как я узнала о гибели моей девочки, я всегда, днем и ночью, неотступно мучилась одним: о чем думала она, когда шла в свой последний, страшный путь? Что чувствовала? О чем вспоминала?.. Бессильная тоска охватывала меня: я не была с нею тогда, когда была ей, должно быть, всего нужнее; я не могла облегчить ей последние минуты ни словом, ни взглядом... И пять фотографий словно провели меня Зоиным смертным путем. Теперь я своими глазами видела, как ее казнили, сама была при этом, но слишком поздно... Эти снимки, казалось, кричали: "Смотри, как ее мучили! Смотри и будь молчаливым свидетелем ее гибели, переживи снова всю боль, всю муку - ее и свою..."
Вот идет она одна, истерзанная, безоружная, но сколько силы и гордости в ее опущенной голове! Должно быть, в эти минуты она даже не замечает палачей вокруг, О чем она думает? Готовится умереть? Вспоминает всю свою короткую светлую жизнь?..