Елизавета Драбкина - Черные сухари
Этот план носил название «Анаконда-план», «План-удав»!
Выдюжим!
Не помню, каким образом к Якову Михайловичу попало следующее письмо:
«Здравствуйте, дорогие мои родители!
Во первых, шлю вам привет, а во-вторых, прошу вашего благословения, прошу вообще всех моих домашних — простите и благословите меня в том, что если мне придется умереть, то вы не поминайте меня худом.
Но я помираю за нашу идею, т. е. за нас, рабочих и крестьян.
Прошу меня не жалеть, я помираю за нашу молодую федеративную республику, как солдат рабоче-крестьянской Красной Армии.
Затем еще раз прошу вас вообще и в том числе мою родную мать, чтобы она обо мне не заботилась и не плакала, хотя я и помру.
Затем, дорогой крестный, не забывайте нашу идею, т. е. за что мы всегда дрались, и прошу, простите меня.
Скоро меня в Вятке не будет. Отправляюсь на фронт против контрреволюционных гадов. Благословляйте.
Да здравствует власть Советов!
Да здравствует федеративная республика!
Да здравствует мировая пролетарская революция!
Ваш сын красноармеец
Т. П. Фокин».
Вероятнее всего, это письмо дал Свердлову Анатолий Васильевич Луначарский. Как раз в эти дни он приехал откуда-то из самых глубин Вятской и Пермской губерний и привез с собой для Москвы несколько вагонов муки.
Человек обширнейших познаний, тонкий ценитель искусства, философ, драматург, литератор, сейчас Анатолий Васильевич в солдатской гимнастерке и смазных сапогах разъезжал по России, добираясь до самых глубоких, медвежьих углов.
Он выступал на митингах, на собраниях, на сельских сходках. Трибуной ему служили и бочка, и железнодорожная платформа, и площадка вагона, и палуба баржи. Бывало так, что он выступал по восьми, по десяти раз в день. Иногда его слушала многотысячная аудитория, иногда — несколько десятков жителей какой-нибудь захудалой деревеньки. Но как бы он ни устал, какой бы ни была его аудитория, он всегда говорил в полную силу своего блестящего ораторского таланта.
Одной из особенностей Анатолия Васильевича как оратора было то, что он никогда не снижался до уровня аудитории, но всегда поднимал аудиторию до себя. Он мог, выступая в темной закопченной избе перед деревенским сходом по вопросу о реквизиции кулацких излишков, говорить о Городе-Солнце и прекрасных садах будущего, вспоминать имена великих гуманистов и просветителей.
Товарищи рассказывали, что проведенный им сход закончился однажды такой вот резолюцией, внесенной присутствовавшим на этом сходе крестьянином:
«Заслушав доклад о Томасе Кампанелле, постановляем всем способным носить оружие вступить в ряды Красной Армии. Заявляем Советскому Правительству, что мы никогда не вернемся к старому и не согнем своих спин перед капиталом, а также постановляем отчислить для голодающих городов по пять фунтов ржи со двора».
В Москве Анатолий Васильевич проводил по нескольку дней, наездом, и всегда заходил к Якову Михайловичу. Зашел он и на этот раз. Уже был вечер. Прием закончился. С удовольствием сидя в мягком, удобном кресле, Анатолий Васильевич рассказывал о своих впечатлениях.
— До нового урожая, — говорил он, осталось, я думаю, недели три. Рожь уже отцвела и стала наливаться. Ранний овес скоро будет выметывать метелки. Проса (он именно так и сказал «проса», щегольнув крестьянским словцом!) густые, зеленые. Урожай, надо думать, будет хороший… В общем, как заявил один мужик на митинге в Глазове: «Вырастает хлеб, и растет международная революция, так что — выдюжим!»
«А Генрих Гейне?»
«…высший пункт… критического положения достигнут», — говорил Ленин в последних числах июля. Все теснее сжималось ударное кольцо. Если бы сэра Уинстона Черчилля тогда спросили, сколько времени еще продержится в России Советская власть, он наверняка ответил бы: «Неделю… Максимум десять дней».
Московский пролетариат готовился к вооруженному отпору врагам. По вечерам повсюду, куда ни бросишь взгляд, в лиловом сумраке темнели ряды людей с винтовками за плечами. Одни маршировали, другие строились, третьи делали перебежки. Доносились слова команды и стук винтовочных прикладов, ударявшихся о землю. Это шли занятия отрядов военного обучения.
Не помню уже почему, как раз в один из этих критических дней я попала на заседание Совнаркома. Председательствовал Владимир Ильич. Он сидел во главе длинного стола, около него лежала стопочка мелко нарезанных листков бумаги. Присутствовало человек двадцать, но состав присутствующих время от времени менялся: одни приходили, другие, когда заканчивалось решение их вопроса, уходили.
Заседание шло в очень быстром темпе. Докладчик кратко излагал существо дела, Владимир Ильич тут же формулировал решение. Если возражений не было, оно считалось принятым. Все вращалось вокруг военных и продовольственных вопросов.
Но как ни быстр был темп, в котором шло заседание, Владимир Ильич, со свойственным ему умением раздваивать внимание, успевал в это же время читать приносимые секретарем телеграммы, отвечать на них, писать на листках бумаги записки присутствующим, получать их ответы, решать попутно еще какие-то вопросы, как бы ведя одновременно еще одно заседание.
Подошла очередь Народного комиссариата просвещения. Все оживились, когда узнали, что речь идет о декрете по поводу постановки памятников деятелям революции.
Сказав несколько вводных слов, товарищ из Наркомпроса зачитал проект декрета. Он состоял из написанной в выспреннем стиле преамбулы и из перечня деятелей прошлого, которым предполагалось поставить памятники. Перечень этот был составлен в алфавитном порядке, имя Маркса находилось где-то в середине, между Лермонтовым и Михайловским, Достоевский соседствовал с Дантоном, а рядом с Салтыковым-Щедриным стоял Владимир Соловьев.
Ленин слушал нахмурясь.
— А Генрих Гейне? — сказал он. — Почему его нет?
Наркомпросовец что-то пробормотал.
— И почему вы решили увековечить Владимира Соловьева? Мистик! Идеалист! Этак вы в университетах будете обучать какой-нибудь реакционной философской чепухе!
Товарищ из Наркомпроса снова что-то пробормотал.
— Я думаю, что товарищи со мной согласятся, что в таком виде декрет не может быть принят, — сказал Ленин. — Я полагаю, что на первое место надо выделить постановку памятников величайшим деятелям революции — Марксу и Энгельсу. Возражений нет? Дальше следует внести в список писателей и поэтов наиболее великих иностранцев, например Гейне. Думаю, что тут возражений тоже не будет. Принимается? Исключить Владимира Соловьева. Анатолия Васильевича здесь нет, так что, я полагаю, тоже принимается?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});