Счастливый Кит. Повесть о Сергее Степняке-Кравчинском - Магдалина Зиновьевна Дальцева
На веранде обедали. Дети в грязных рубашонках, мятая скатерть в пятнах, обрюзгший седой отец. Он женился на гувернантке. И теперь эта скучная, бездарная женщина шарахнулась от нее, как от зачумленной, вышла из комнаты. А дети смотрели на старшую сестру с надеждой и тревогой — может, теперь что-нибудь изменится? Все будет по-прежнему, как при матери, раз сестра вернулась?
Потом они с отцом бродили по парку, не разбирая дороги, прямо по высокой зеленой траве, между редкими старыми липами. Отец каялся: «Не дворянское это дело заниматься какими-то спекуляциями, махинациями, векселями...» Он банкрот. Просил прощения за то, что пропали и те десять тысяч, какие завещала Ольге бабушка. И она утешала его.
А ведь для нее это было крушение надежд. В Женеве, в чужой семье, осталась ее шестимесячная девочка, и нужно было платить... И нужны деньги, чтобы устроить побег мужу, осужденному на бессрочную каторгу.
Она утешала отца. Он ни словом не упрекнул ее за безумно, бесплодно растраченную Молодость. Так и шли они по Петровскому парку молча. Две разбитые жизни, непохожие, чуждые по стремлениям и мечтам. Но у нее была цель и надежда. Он был пуст и жалок, сморщенный, съежившийся, как воздушный шар, из которого выпустили воздух. Бездомная, нищая, больная, она была счастливее его.
Вот это и надо писать. Пора идти на глубину. «Карьера нигилиста», «Домик на Волге» — все не то, не то. Спешка, штампы, риторика, все названо, а что показано? Как это сказал сегодня Минский: «Под неуклюжей, грубоватой внешностью Федота билось очень нежное сердце». Не в бровь, а в глаз. Знать бы, кого он имел в виду.
Омнибус остановился. Кто-то рядом сказал:
— Станция Степни. Конечная.
Так вот куда его занесло! Ист-Энд — район самой отчаянной нищеты.
Он вышел из омнибуса и сразу погрузился в облако зловония. Лачуги, хибары, бесконечно унылые казармы так закоптели в дыму, что можно только угадывать под слоем черноты, что они сложены из кирпича. Надо всем плотное неистребимое дыхание выгребных ям, гниющих овощей. Нет, нищеты, подобной лондонской, он не видал ни в одной стране! Ни в нищей Италии, ни в азиатской России. Не в парламент, сюда надо было притащить Минских и послушать, что бы они сказали о благородной роли спикера и правительства, где сила подчинена разуму.
Две зловещие старухи и благообразный старик в рваном плисовом костюме копались в свалке грязными костлявыми руками, откладывали в мешки железные коробки от крекера, прогорелые кастрюли, заржавленные вилки... Прошли мимо три пьяные женщины — скопище тряпья и грязи. Одна из них кокетливо, как, наверно, ей казалось, передернула плечами и крикнула ему:
— Эй, франт! Поставь стаканчик джина. Мне холодно,— и, не останавливаясь, прошла мимо.
Стаканчик джина — повсеместная формула. Так говорят и красотки в страусовых перьях с Пикадилли. Но те бесцеремонно хватают за рукав и тащат в ближайший бар, а эта даже не остановилась. Полная безнадежность. Стаканчик джина — только ритуал, бездумное бормотанье, вроде предобеденной молитвы. Смертельная инерция, за которой распад.
Около помойной ямы копошились ребятишки. Они выискивали еще не сгнившие листья капусты и салата. Тут же их ели, хвастаясь друг перед другом своими находками. Неужели они выживут?
Он пошел быстрее, не понимая, зачем пришел сюда, и зная, что он не уйдет отсюда, пока... А что — пока? Разве можно что-нибудь изменить? Но по крайней мере — знать и помнить. Уклониться от этого зрелища, щадя себя,— подлость, недостойная человека.
Заплутавшийся
Шифровальщик подарил Гуденко гитару. В безысходно тоскливые сумерки, когда соседи по пансионату еще не возвращались с работы, а суета хлопотливой горничной, громыхавшей в коридоре щетками и ведрами, затихала, он садился к окну и начинал мурлыкать под простенький аккомпанемент одну и ту же песенку:
У тебя есть алмазы и жемчуг,
Все, что люди привыкли искать,
А еще есть прелестные глазки,
Милый друг, чего ж больше желать?
Это была дань элегическим воспоминаниям о Васильевском острове, о тех временах, когда чувствительная квартирная хозяйка Минхен протянула ему руку, вытащила со дна и наступила кратковременная пора семейного счастья. Поэтическая дымка, которой вдруг окутались эти воспоминания, была вызвана недавно полученным письмом из Америки. Писала тетка. По ее словам, Минхен было слишком тяжело сообщать, что она связала свою судьбу с прекрасным, добропорядочным человеком, а также нотариально присоединила свою мастерскую бандажных изделий к его галантерейной лавке, благо они находились по соседству, «дверь в дверь». Минхен надеется, что он тоже найдет свое счастье в Старом Свете, и просит считать их узы расторгнутыми. Одновременно тетка сообщала, что забытый им бархатный жилет цвета сливы, три пары носков и связанный его женой набрюшник из козьей шерсти, о котором она позаботилась, зная, что в Лондоне отапливаются лишь каминами, высылает заказной бандеролью. От себя тетка добавляла, что такое сокровище, как Минхен, он вряд ли обретет второй раз в жизни, но надо уповать на волю божью и смиряться с любыми ударами судьбы.
Из-под ног уходила почва. Жену он не любил и не вспоминал о ней, но знал, ничуть не задумываясь об этом, что когда его судьба окончательно сломается, на свете есть уголок, где он сможет приклонить голову. Теперь все было кончено. Общая вывеска над лавкой и мастерской, деловой компаньон-итальянец. О нем тетка сообщала не без удовольствия.
Погасив первый взрыв негодования, он с меланхолическим умилением погружался в картины прошлого.
Сгущались сумерки. Одинокий фонарь под окном зажегся и, как всегда, подмигивал Гуденке одним непослушным язычком пламени. В этом была какая-то фамильярность, может быть насмешка. Она задевала Гуденку, и он упрямо и независимо продолжал петь:
Я на эти прекрасные глазки
Выслал целую стройную рать
Звучных песен, лобзаний и ласки,
Милый друг, чего ж больше желать?
А за всем этим — тревога. Курочкин исчез. Не показывается в типографии, прислал записку, что болен. И трудно было понять, затянувшийся ли это запой или в самом деле серьезная болезнь.
Меж тем Рачковский получил через посольство атташе бумагу с водяными знаками, торопил и уже начинал выказывать признаки недоверия ко всей затее. Надо было разыскивать наборщика, вдохновлять этого унылого олуха, сочинять сказки про мировой пожар революции, но письмо из Нью-Йорка ударило обухом