Андрей Шляхов - Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы…
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой — таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Среди молодых актеров Театра имени Моссовета Фаина Георгиевна выделяла Марину Неелову, с которой дружила в последние годы своей жизни. В дневнике своем она писала о Нееловой, называла ее большой актрисой, восхищалась ее талантом, умилялась сочетанию в ней инфантильного с трагическим и сострадала ее беззащитности. Огорчалась тому, что не может чем-нибудь помочь Марине, которая, по мнению Фаины Георгиевны, нуждалась в учителе.
Неелова вспоминала: «Цветы в почти пустой квартире. Пустой холодильник… «Мне все равно ничего нельзя», — говорит Раневская. Единственные продукты, имеющиеся в квартире, — пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке («мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), «Новый мир», газеты, очки. И на всех обрывках листов, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад… Приезжаю от нее домой, звонок: «Как вы доехали? Я беспокоилась». Я не успеваю позвонить, а она успела… Почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться, и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз и только слышу ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь. Уходя, еще раз прощаюсь не только с ней, взглядом окидываю комнату, а она, явно не желая проститься со мной, говорит: «Попрощайтесь с Мальчиком, мне кажется, он скучает без вас». Уходя, я вдруг спросила: «Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?» — «Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих».
Никто так и не понял, сколько любви вмещало это великое сердце. Фаина Георгиевна дарила окружающим свою любовь незаметно, походя, словно между делом, так же, как творила добро. И никогда не ожидала благодарностей, ответных шагов, платы. Таким и должно быть истинное добро — бескорыстным и незаметным.
Да, порой Фаина Георгиевна бывала колючей, язвительной, но злой она не бывала никогда. По ее собственному признанию, она могла огорчить, но обидеть — никогда. Обижала Раневская разве что саму себя.
Оглядываясь назад, Фаина Георгиевна скромничала, утверждала, что не сделала ничего значимого, а всего лишь пропищала как комар.
Таланту всегда сопутствует скромность.
«Старая харя не стала моей трагедией, — говорила Фаина Георгиевна, — в двадцать два года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих в ролях. А недавно написала моей сверстнице: «Старухи, я любила вас, будьте бдительны!»
В последние годы жизни Фаина Георгиевна практически не накладывала грима перед выходом на сцену, но неизменно душилась французскими духами и вспоминала, что Ольга Книппер-Чехова («дивная старуха») однажды сказала ей: «Я начала душиться только в старости».
Старухи, по мнению Фаины Георгиевны, бывали ехиднами, а к концу жизни превращались в стерв, сплетниц и негодяек. Вообще старухи, по ее наблюдениям, часто не обладали искусством быть старыми. Раневская же считала, что к старости надо добреть. Добреть с утра до вечера.
Любовь и добро, добро и любовь были двумя составляющими частями жизни актрисы, ее опорами.
Землячка великого русского писателя и драматурга, однофамилица героини его пьесы (многие скажут — его лучшей пьесы!), Фаина Раневская всю свою жизнь «выстроила по Чехову». Окидывая взором ее жизненный путь, можно подумать, что он описан Антоном Павловичем.
Словно Нина Заречная вступила она во взрослую жизнь, «талантливо вскрикивая» на провинциальной сцене, на всю жизнь запомнив «Вишневый сад» не как пьесу, не как образ, а как эпоху российской жизни, как слепок, сохранивший на века образ почившего в небытие девятнадцатого века. Вскоре Нина Заречная на всю дальнейшую жизнь превратится в идеалистку Раневскую, прикипевшую душой к тонкому, возвышенному, чистому искусству. Реки пошлости и потоки фальши никак не отразятся на ней, сохранившей в себе память о великих людях, ставших по воле случая ее проводниками в волшебный мир сцены и наставниками, учителями.
Как жаль, что Фаина Георгиевна так и не полюбила писать мемуары…
Анна Ахматова однажды сказала:
Я вижу все. Я все запоминаю,Любовно-кротко в сердце берегу.Лишь одного я никогда не знаюИ даже вспомнить больше не могу.Я не прошу ни мудрости, ни силы.О, только дайте греться у огня!Мне холодно… Крылатый иль бескрылый,Веселый бог не посетит меня…
Глава четырнадцатая
Эти странные миссис Сэвидж
Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград,
Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.
В душистой тиши между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.
И лебедь, как прежде, плывет сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.
И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов…
Анна Ахматова. «Летний сад»Волна борьбы с «безродными космополитами» и космополитизмом как явлением угасла вскоре после смерти Сталина в 1953 году. Но в советских театрах долго еще не ставили пьес современных западных авторов (под словом «западный» в Советском Союзе подразумевалось «капиталистический»; так, например, польский или венгерский писатель как представитель социалистического лагеря западным не считался, а вот японский, с Дальнего Востока, был самым что ни на есть «западным»). Открытого запрета на их постановку не было, но тем не менее драматургам из «капиталистического лагеря» путь на сцену был закрыт.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});