Виталий Закруткин - Дорогами большой войны
Вместе с белокурым мальчиком на балкон выходили его отец и мать. Обняв сына, они смотрели, как, сверкая синевой оперения, бело-розовыми грудками и острыми хвостами, ласточки слетаются на ночлег.
— В деревне, где я вырос, — говорил отец, — жил дед Лука. Он запрещал нам обижать ласточек и уверял, что ласточки приносят дому счастье…
…Потом орудийные залпы и разрывы снарядов сотрясали город. Гудела земля. Летели вниз камни, листы железа, стекла, птичьи гнезда. Испуганные люди давили на тротуаре упавших птенцов.
Исчезли ласточки. На каменных стенах пустого дома светлели следы гнезд. Ветер раскачивал поломанные оконные рамы, завывал в трубах, стучал ржавым железом.
По городу шли гитлеровцы.
По городу гуляла смерть.
Белокурого мальчика я встретил через три месяца на лесном перевале, в предгорьях Кавказа. Худой, черный, в порванных штанишках, он пробирался к поляне, держа в руках пустую консервную банку, перевязанную шпагатом. Лицо и грязные руки мальчика посинели от холода. Шел осенний дождь, мальчик ежился и по-старчески сутулил острые плечи. По ущельям грохотала канонада, огненно-серые клубы разрывов вспыхивали на склонах перевала. Укрывшись под деревом, я ждал конца налета.
— Что ты здесь делаешь? — крикнул я, увидев мальчика.
— Воду ищу, — тихо ответил он.
Я подошел к нему.
— А где твой папа?
Он нахмурился и вытер ладонью мокрый лоб.
— Не знаю.
— А мама?
— И где мама, не знаю.
Подумав, он скользнул взглядом по моей амуниции и с какой-то безнадежной, недетской тоской спросил:
— Дядя, может, у вас есть сухарик?
— Куда ты идешь?
— От фашистов ухожу, — объяснил мальчик. — Я был в детском доме, в станице. Наши не успели уйти. А мы убежали. Я и Славик. Потом Славик потерялся.
— Пойдем со мной, — сказал я.
Мальчик не спросил — куда. Только, когда я взял его на руки, он вдруг уронил свое ведрышко, обнял меня и заплакал.
Руки лейтенанта БугроваУ лейтенанта Бугрова были удивительные руки. Казалось, на кончиках его пальцев живет невидимый дух творчества. Мы все видели, какие чудеса делали руки Бугрова.
Недаром вырос лейтенант на берегу Волхова, в семье резчика. Прадед, дед и отец Бугрова кормились резьбой по дереву. Они вырезали из березы и дуба, из ореха и липы блюда, украшенные разными рисунками, мастерили ложки с головами орлов и медведей, делали шкатулки с тончайшим орнаментом. Говорили, что много веков назад Иван Бугров — пращур волховских Бугровых — тридцать лет вырезал новгородскому патриарху Василию кресло, которое было поставлено потом в Софийский собор.
Лейтенант Бугров мечтал о том, как станет гравером. Каждую свободную минуту он был занят резьбой. Мы приносили в его палатку кусочки меди — благо пустых гильз было сколько угодно, — и под его вдохновенными руками оживала медь: он вырезал наши профили, рисовал пейзажи и яростные батальные сцены. Под пальцами лейтенанта рождались на медной пластинке грозные танки, стремительные, как ураган, полные движения и мощи.
На своем КВ Бугров вырезал портреты погибших товарищей-танкистов. Как живые, сияли их лица на башне и на боках тяжелого танка. А Бугров перед выходом на операцию долго смотрел на портреты убитых друзей, потом усаживался на место и резкими рывками уводил машину в бой.
Иногда он говорил о своих будущих гравюрах, говорил мечтательно, вполголоса, как о самом сокровенном:
— Понимаешь, это будет называться «Любовь». Я представляю это так: тихие сумерки, промежок в высокой пшенице, первые звезды, они — он и она — я уже вижу их утомленные дневным трудом счастливые лица — идут по меже обнявшись. Кажется, они поют какую-то песню без слов. А может быть, молчат — не знаю. Но это должно быть по-человечески радостно и красиво…
Так мечтал по вечерам голубоглазый Бугров, и я, глядя на его удивительные руки, верил, что он создаст все это.
Но однажды Бугров и его экипаж не вернулись. Мы долго ждали возвращения Бугрова, курили папиросу за папиросой и молчали.
Утром наши конные разведчики привезли завернутых в плащ-палатки людей и сказали, что нашли их рядом с полусожженным танком, вокруг которого лежали трупы немцев.
Когда санитары развернули пожухлые от крови плащ-палатки, мы вздрогнули. В черных окровавленных людях с опаленными волосами и слепыми лицами, на которых страшно белели лоскутья отвалившейся кожи, мы не могли узнать, кто Бугров, кто Дементьев, кто Сивоплясов. Их отправили в полевой эвакоприемник. Перед рассветом старый врач сказал нам, что Дементьев и Сивоплясов умерли, а Бугрову пришлось ампутировать руки…
В степиПо степным дорогам движутся люди. Уходят от немцев старики, женщины, дети. Люди идут с серыми от пыли лицами. Те, у которых разбиты башмаки, обмотали ноги тряпками.
Носятся над дорогой злые слепни. Мотают головами усталые кони. Скрипят арбы. Арбы накрыты ржавым листовым железом, они ползут вереницей, покачиваясь, как во времена скифских кочевий.
Под железом душно. Плачет в арбах запыленные дети:
— Мма-ам… Воды… Воды, мам…
У одиноких степных колодцев давка. Люди с чайниками, ведрами, кружками, бутылками стоят за глотком воды, стоят с каменными, серыми от пыли лицами, с красными неплачущими глазами. Нудно повизгивает деревянный колодезный вал. Хромой старик, расплескивая дрожащими руками мутную воду, наливает из ведра в бутылку.
— Скорее, папаша, — тоскливо говорит женщина с кнутом, — дите помирает без воды…
Когда сквозь тысячи людей и лошадей тащут от колодца чайник с водой, лошади облизывают губы и жалобно ржут. Их поить нечем, воды не хватает, до дна вычерпаны скудные степные колодцы.
В одной арбе — я видел — лежала маленькая девочка, а рядом с ней пестрый теленок со связанными ногами. Голова теленка была запрокинута на спину, он лежал так часами, тихонько кряхтя, но повернуть головы не мог — не было места. На второй день теленок издох, придавив девочке ноги. Девочка молчала, смотрела на розовые пузыри в ноздрях теленка, на его помутневшие глаза, потом обняла его и уснула.
На четвертый день девочка умерла от кровавого поноса. Ей было шесть лет. Придерживая на животе грязное платьишко, она застенчиво искала место, где сесть, и плакала, если замечала, что ее кто-нибудь видит. Умерла она под телегой, как раз в полдень. Люди закопали ее в конопле и пошли дальше.
И снова палило солнце. И снова стояли над степью тучи пыли. И спотыкались в пыли взмыленные, усталые кони.
На пчельникеПчельник стоял в старинном фруктовом саду над полувысохшей речушкой, окруженной зарослями камыша. Поставленные в десять рядов ульи сверкали ослепительной белизной. Над ульями тихо жужжали пчелы. В саду было благостное безмолвие. Изредка с глухим стуком падало на землю ало-желтое яблоко или бронзовая груша. Травы и листья деревьев уже тронул августовский румянец, а над речушкой по утрам дышал осенний холодок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});