Андрей Турков - Салтыков-Щедрин
Достоевский придал некоторые черты Грановского своему Верховенскому, но сделал его смешным и трусливым. Степан Трофимович терзается страхами, что прежнее вольнодумство делает его в глазах властей сообщником радикально настроенной молодежи. Рассказчику у Достоевского «умилительно и как-то противно» «полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности»: подумать только, — Степан Трофимович считает достаточной причиной для ареста свою давнюю поэму отвлеченного содержания и найденные у него сочинения Герцена! Однако столь комически подаваемые страхи Верховенского на самом деле могли показаться беспочвенными лишь в порыве во что бы то ни стало высмеять героя.
«— Степан Трофимович, скажите мне, как другу, — вскричал я, — как истинному другу, я вас не выдам: принадлежите вы к какому-нибудь тайному обществу или нет?
И вот, к удивлению моему, он и тут был не уверен: участвует он или нет в каком-нибудь тайном обществе.
— Ведь как это считать, voyez-vo'us[22]…
— Как «как считать»?
— Когда принадлежишь всем сердцем прогрессу и… кто может заручиться: думаешь, что не принадлежишь, ан, смотришь, окажется, что к чему-нибудь и принадлежишь».
Эта сатирическая стрела теряет значительную часть своего яда, если вспомнить, что Степан Трофимович читывал в газетах рассуждения вроде нижеследующего: «В какую графу или под какое наказание занесется преступление дурного нравственного влияния на товарищей, часто незримого, но чувствуемого внимательным наставником, выражающегося рядом мелких, почти неуловимых признаков, но тем не менее требующего мер решительных?»
Если «Московские ведомости» в столь зловещем тоне оправдывали даже простое исключение гимназиста, то Степан Трофимович был вправе рисовать себе возможность расправы над ним самим. Те же самые чувства испытывает и герой щедринской статьи «Наши бури и непогоды» после чтения «Московских ведомостей»:
«Я соглашался даже с тем, что всякий литератор может быть заговорщиком, сам не зная и не подозревая того; он может быть кругом опутан интригою и мыслить под влиянием ее, самодовольно воображая при этом себе, что он мыслит вполне самостоятельно и независимо. Я начал сомневаться даже в самом себе. Я начал думать: действительно ли то, что я пишу, пишу по собственному убеждению? Не опутан ли я изменою, как и другие? Не заговорщик ли я?»
При всей своей неприязни к таким, как Прелестнов, Щедрин все же допускает мысль, что «это индивидуумы подневольные, сносящие иго пенкоснимательства лишь потому, что чувствуют себя в каменном мешке». Достоевский же посмеивается над «пустыми страхами». Однако стоит просмотреть частные дневники тех лет, чтобы убедиться, в распространенности и обоснованности этих «смешных опасений».
Никитенко, сделав запись об аресте профессора химии Энгельгардта, которому только что была присуждена Ломоносовская премия, размышляет, вспоминая известного мастера полицейских провокаций при Наполеоне III: «Подобные Пиетри изобретатели заговора были не в одной Франции — были и есть». Не одним чисто историческим интересом было, надо думать, продиктовано и помещение в «Отечественных записках» статьи о политических процессах во Франции после реставрации Бурбонов. В ней пространно рассказывалось о неоднократных полицейских инсценировках, к которым прибегали роялисты.
Если «робкий провинциал», как характеризовал Кони на «процессе Мясниковых» одного из истцов — Ижболдина, сделался жертвой лжесвидетельства, явно сфабрикованного в Третьем отделении, то ничего принципиально невозможного не было и в том, что, как подозревали современники, в «нечаевском процессе» не обошлось без этого же вмешательства.
Значительно более интеллигентный, чем Ижболдин, но не менее Верховенского запуганный, рассказчик в «Дневнике провинциала» всей логикой событий подготовлен к тому, чтобы стать жертвой какого-либо панического заблуждения. И в произведении Щедрина вспыхивает новый сатирический фейерверк, опять-таки изготовленный на основе «взаправдашних» петербургских событий.
В августе 1872 года в русской столице происходил Международный конгресс статистиков. За месяц до этого в «Отечественных записках» появилась довольно язвительная статья литератора Е. Карновича.
«Статистика, — написал он, — как известно, самым тесным образом связана с вопросами политической экономии и социального быта, а между тем общий склад нашей государственной и общественной жизни не способствует пока широкой и самостоятельной разработке этих вопросов».
Любопытно припомнить, что возмущение, вызванное в 1848 году «Запутанным делом», избавило от крупных неприятностей статистика К. С. Веселовского, опубликовавшего одну из своих работ (о жилищах рабочего люда в Петербурге) в том же номере «Отечественных записок», где была и повесть Салтыкова.
Несмотря на то, что гроза миновала, перепуганный автор, по собственному признанию, «разом повернул на такие исследования, в которых можно говорить безопасно всю правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт».
Не пользовалась благосклонностью начальства излишне любознательная статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на прием иностранных гостей, с другой, несравнимо более скромной, которую крайне неохотно выделяли на ежегодное содержание петербургского статистического комитета, и высказывал подозрение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.
Герой «Дневника» также приходил к выводу, что «ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными».
Однако в книге Щедрина речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о каких-либо сторонах русской жизни; весь конгресс оказывается плохонькой, белыми нитками шитой, хотя и вполне достигающей своей цели, мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями, совершенно потерявшие голову, герои «Дневника» полны сознания своей виновности. «Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальний путь», — сообщает перепуганный, как и все, рассказчик, за которым (в точности как у Верховенского-старшего!) есть «давний грешок» — написанная в далекой молодости повесть «Маланья» в неопределенно-либеральном духе. Допрашиваемый мистификаторами, он вскоре запутывается и не только признает справедливыми абсурдные обвинения, брошенные по его адресу, но впадает в какое-то истерическое самообличение:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});