Григорий Померанц - Записки гадкого утенка
Левин положил трубку, связывающую его с полком, взял другую — в штаб армии — и доложил: отбито три контратаки противника! Всем хотелось верить, что мы взяли Саур-Могилу не потому, что немцы нам ее отдали (уходя за линию Вотана), а по собственной доблести, и все немного привирали. Ночью на Саур-Могиле было вырыто до десятка наблюдательных пунктов (командира полка, командира дивизии, командующего артиллерией и т. д., вплоть до командующего армией). Зря: ночью немцы ушли. Они отдавали Донбасс без боя. Зато потом из тылов привезли писателя, служившего в армейской газете, и он изобразил все НП как мощные немецкие укрепления.
Началось движение на запад. Впервые немцы не сумели наступать летом, а мы сумели. Артиллеристы, почти не понесшие потерь, весело катились по Донбассу. Обгоняя кучки пехотинцев, они бросали с высоты своих студебеккеров и шевроле: пехота, не пыли! А пехотинцы огрызались: «Прицел пять, по своим опять». Огрызались несправедливо: дивизионная артиллерия стреляла точно, профессионально. Но смертникам, случайно уцелевшим в мясорубке, хотелось как-то огрызнуться. Подразделений, прорвавших фронт, больше не было. Только за медсанбатом, растянувшись на версту, плелся выздоравливающий батальон, сам себя назвавший Саур-могильским.
Помню отчетливо тогдашнюю свою мысль: ну что ж, война выиграна. Теперь американские грузовики как-нибудь дотащат наши пушки до старой границы. Мне казалось само собой понятным, очевидным, что после чудовищных потерь первых двух лет невозможно, немыслимо рваться «в логово зверя» и укладывать еще миллион за миллионом. Пусть Европу освобождают союзники. А нам, после выигрыша летней битвы, накапливать силы и удары наносить наверняка, с расчетом, без большой крови.
Но Сталин думал иначе. Сколько поляжет по дороге на Берлин, ему было все равно. Пехоту пополнили наспех мобилизованными, почти не обученными, трофейными, как их запросто называли, солдатами. И я позволил себя убедить, что так надо: выжимать из пехоты, как из колхозов, последние капли крови и не снижать темпов наступления. Захватывал грохот побед, салюты из 120, из 220 орудий. И не только тогда захватывал. Даже сейчас, вспоминая, как мы вошли в Берлин, я чувствую радость. Не вошел Гитлер в Москву, а мы в Берлин — вошли. Чему я радуюсь? Ведь будь на то моя воля, не стал бы я гробить ради этого Берлина несколько миллионов. И тех следствий великой победы, которых я ждал, не было, а были другие, совершенно противоположные, и побежденные в ФРГ или в Японии живут, дышат, думают гораздо свободнее, чем мы, победители. Но радует выдержанное испытание, решение немыслимой, сверхчеловеческой задачи. Если бы так могли быть решены другие задачи!
Примерно в эти дни — вернее, несколько раньше, в августе — я узнал, что Черемисин меня обманывает. Один из инструкторов, капитан Чирва, человек довольно благодушный (если хорошо поест) и хорошо певший украинские песни (а также рассказчик скабрезных анекдотов из своей практики районного прокурора), открыл мне, во внезапном порыве сочувствия, секрет полишинеля: в армию уже пошли документы на Федю Аникеева. Упраздненный в качестве секретаря политотдела, Федя выпросил себе мою должность, а сам уехал в отпуск. К Феде у меня претензий не было: он устраивался, как мог. Но Черемисин!
Я написал короткую записку, в которой была фраза: «Ваше поведение со мной граничит с подлостью». Августовские бои удерживали на передовой. Я не мог просто плюнуть шефу в лицо. Зато, шагая по полю, изрытому снарядами, между Степановкой и Димитровкой, я воображал, что этот гад зачем-то поехал в полки, я его сопровождаю — и пускаю в него пулю. Кругом свистят осколки, и никто не будет вскрывать труп: убит так убит. Но, во-первых, у меня не было оружия. Во-вторых, Черемисина под такой огонь калачом не заманишь.
Вдруг впереди вырос сам Чепуров, начальник политотдела. Строевым шагом, как на параде, он шел в Степановку. Я ошалело козырнул призраку. Потом понял, что это был не призрак, а парад. За здоровенным Чепуровым, едва поспевая, семенил другой полковник — из политуправления. Они шли политически обеспечивать бой.
В сентябре — где-то на марше, в Донбассе, — меня вызвали к Чепурову. На этот раз он политически обеспечивал дисциплину. Черемисин (не решаясь объясниться со мной) прислал мою записку в политотдел.
— Я вас отправлю на передовую, — сказал гвардии полковник.
Гвардии рядовой промолчал и подумал: эх, жаль, что осенью. Лучше бы весной. Раненая нога у меня не любит холода.
Но Чепуров заметил, что первая атака не удалась, и ударил с другого фланга:
— Мы вас исключим из партии!
Тут надо было быстро подумать. Можно не вступать в партию. Но быть исключенным… Тогда крест на аспирантуре (я не представлял себе карьеры, кроме ученой). Или унижаться, ходатайствовать о восстановлении? Лучше сразу отступить.
— Партийной дисциплине я подчиняюсь. Разрешите идти?
— Идите.
Подчеркнуто по-строевому козырнув, я повернулся налево кругом и вышел. А в дверях решил: весной сам уйду. И тут же обдумал, как и куда.
А поведение, граничащее с подлостью, Черемисин проглотил. Извиняться перед ним я бы не стал. Впрочем, никто от меня этого и не потребовал.
Шли бои за линию Вотана, за Калиновку, за Никольский плацдарм, мы форсировали Днепр, дошли до Николаева… Постепенно мое решение все дальше отодвигалось в будущее. Федя мне не мешал. Выбивая себе должность литсотрудника, он рассчитывал на спокойную жизнь капитана Сапожникова; но сложился другой стиль, надо было ходить на передовую, и фактически он ходил за мной вторым номером, постепенно привыкая к огоньку. Я предоставил капитану Аникееву писать про работу агитатора и т. п., а себе оставил то, что мне было интересно. Однако в апреле нас вывели из боя. Перевезли в Белоруссию, на формировку, и я по привычке вместе с Федей пошел выбирать квартиру. Вдруг капитан надулся, как индюк, и сказал, что достоинство офицера не позволяет ему квартировать вместе со мной. Пусть я иду ночевать к рядовому составу редакции.
Достоинство офицера! Сказал бы прямо, что баб хочет водить. Если не пить и не (глагол), зачем жить на свете? Это Федя повторял, по крайней мере, 100 раз или 150. Он был человек фольклорный и весь состоял из поговорок… Но достоинство офицера!
Потом, в «Квадрильоне», я этот тип назвал рылом. Вернувшись из отпуска, Федя рассказывал о своей жене, не стесняясь ни рядового, ни офицерского состава: «Я ее спрашиваю: „Ты свою мерзавку кому показывала?“ А она мне: „Что ты, Федя, только тебе…“»
Весна наступила. Не хватало только внешнего толчка, чтобы уйти из редакции. И вот он, толчок!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});