Кадеты и юнкера. Кантонисты - Анатолий Львович Марков
Полковник ушел. Живодеров потребовал виновных. Виновным (под чьею кроватью была пыль) оказался новичок, но так как он новичок, то и его дядька.
— Мне делают выговор, меня распекают, а я буду на вас любоваться? Нет, ребята, шалите. Раздеваться!
Минут пятнадцать спустя оба были выдраны вновь изобретенным манером.
Часов в одиннадцать учение кончилось. Кантонисты разбежались. Живодеров, совершенно довольный, ушел домой. Живодеров не мог жить без драки. Он был не в духе, когда ему не удавалось выдрать кого-нибудь в роте, и тогда совершал побоище дома. Вследствие этого лишь только наступит, бывало, 12-й час — время возвращения его из роты — семья его уж зорко глядит в окна, в каком виде идет хозяин: если верх его шапки нахлобучен на кокарду — все бегут, прячутся кто куда может. Но прихода, часто случалось, не устерегали. И вот он, войдя в комнату и бросив шапку на пол, напустился на сына.
— Ты что, урок не учишь?
— Я, папенька, уж выучил. Учитель поставил 6 баллов, — вкрадчиво и с подобострастием отвечает старший его сын, мальчик лет 16, а сам так и норовит тягу дать.
— Ну, а ты зачем в зубах ковыряешь, разве у тебя нет другого дела, а? — обращается он к младшему сыну.
— У меня, папенька, зубы болят, — объясняет сын, дрожа от страху.
— Тем хуже, значит, бегаешь по двору, простуживаешься. Я вот тебе полечу зубы. Я тебе дам шалить. Эй, Афонька, розог!
И начинается секуция.
Участь дочери — девушки уже на возрасте — была не лучше. Отец, будучи не в духе, бывало, подойдет к ней, остановится и упорно глядит то ей в лицо, то на ее работу. Дочь крепится, крепится; не станет ей втерпеж, уткнет голову вниз да заплачет. А этого только Живодеров и ждет.
— Так вот ты какова, змея подколодная! На отца и глядеть не хочешь, он тебе противен, он вас не стоит? А кто же загубил мой век[1] — не ваша разве мать с вами, щенятами? А кто вас кормит, кто станет готовить вам приданое, кто будет искать жениха? Так вот за все это отец — зверь, отец вам ненавистен, про отца сплетни распускаете?.. Нет! Я заставлю встречать себя весело, а не со слезами… Афонька, розог сюда!
Несчастная девушка, подобно братьям, подвергается истязаниям. Истерический вопль ее еще более раздражает Живодерова.
— Так ты еще орать? — воскликнул он с пеною у рта. — Так ты еще с норовом, тебе, верно, мало? Целая рота по первому моему знаку замирает, а тут дрянная девчонка от рук отбивается, слушаться не хочет… Нет! Я из тебя выбью этот норов, выбью! — И он впадает в азарт, хватается за розгу и самолично чинит расправу…
Неистовый шум и дикие стоны долетают до слуха матери, которая прибегает освобождать дочь и вступает в ратоборство с мужем.
— Ванька, Афонька, сюда, сюда скорей! — кричит Живодеров в пылу неистовства после некоторой борьбы с женою из-за жертвы — дочери. — Растяните-ка это чертово отродье, растяните да впересушку ее, эту корову, впересыпку!
И жена, так же, как дети, как кантонисты, подвергается наказанию. Нередко, впрочем, Живодерову удавалось запирать жену под замок в спальню на время, пока он истязает дочь. Дом Живодерова после каждой повальной экзекуции перевертывался вверх дном на несколько дней, но потом все входило в обычную колею до следующего погрома. Как у жены, так и у дочери синяки и царапины почти не сходили. Жена постоянно жаловалась на мужа и начальнику, и знакомым, но толку от этого было мало: начальник выговаривал только ему, журил его слегка, а знакомые интересовались рассказами несчастной матери только потому, что видели в них материал для городской сплетни.
Двенадцать часов. По ротам заведения прошел горнист, трубя в рожок сигнал, призывающий к обеду. За ним слышалось приказание: «Прислуга в столовую», — и шло туда мальчиков 15–20 из роты. Прислуживали за столом поочередно под наблюдением ефрейторов все простые, то есть нечиновные кантонисты. По приходе в столовую, разделявшуюся на две громадной величины половины, прислуга надевала фартуки, шла за хлебом, раскладывала его по местам, получала в больших деревянных чашках щи, причем в них опускалось счетом на каждого человека по два кусочка говядины, мелко накрошенной. Окончив эти приготовления, прислуга становилась возле стола и ожидала прихода рот.
Рассадка по местам производилась по команде, причем начальство пользовалось привилегией — кушать отдельно от прочих.
Дети позволяли себе, стоя в комнатах фронтом до отправки в столовую, некоторые развлечения.
— Давай, Ершов, ложками биться, — предлагает мальчик Пименов.
— А ежели разобьешь, при чем же я-то останусь?
— Может, ты мою разобьешь! Это ведь на счастье. Давай, что ли! Была не была — попробуем!
Ершов колеблется.
— Трус, трус, — подстрекают его одни.
— Не бейся, Ерш: без обеда останешься, — предваряют его другие, — у него ложка дубовая, и он ею не токма твою березовую, а какую угодно укокошит.
— Что ж, бьемся ал и нет?
— Бьемся! — решает Ершов. И, выставив вперед наружную сторону дна ложки, он держит ее за черенок.
— Держись! — напоминает Пименов, размахивает в воздухе рукой, ударяет своею ложкою по ложке Ершова, и та разлетается на части.
— Молодец, Пименов, право, молодец, — одобряют одни.
— Ну что, храбрец? — дразнят Ершова другие. — Беги скорей за ложкой, не то за второй стол останешься.
У Ершова навертываются на глазах слезы.
— Иди же, тебе говорят, ложку добывай скорей, пока не повели в столовую, — подхватывает и Пименов. — А вы, ребята, никто, помни, не дерись со мной на ложках, — предупреждает он близстоящих товарищей. — Захочу — всех оставлю без обеда.
— Дайте, братцы, ложку — сходить пообедать, — жалобно просит Ершов, выйдя на заднюю линию к оставшимся за второй стол. — Дай, Меринов, будь друг!
— Я сам за стол пойду, — сердито отвечает Меринов.
— Дай, Вася, ложку — сходить пообедать, — просит Ершов у другого.
— Ложку? Гм… — отвечает, гримасничая, Панков. — Да ты из каких?
— Ведь за второй стол пойдешь, чего ж жалеть-то…
— А для чего бы тебе не идти за второй, а беспременно мне?
— Да у меня и место занято, и ложка была…
— Была дасплыла. Уступи-ка ты лучше свое место мне, а я совсем подарю[2] тебе за это