Мария Баганова - Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника
Татьяна Львовна покорно взяла книгу и принялась за чтение: «Назначение жизни человека есть и личное совершенствование, и служение тому делу, которое совершается всею жизнью мира. Пока есть жизнь в человеке, он может совершенствоваться и служить миру. Но служить миру он может, только совершенствуясь, а совершенствоваться, только служа миру. Совершенствоваться – значит все более и более переносить свое я из жизни телесной в жизнь духовную, для которой нет времени, нет смерти и для которой все благо… С детства и до смерти, когда бы ни наступила она, растет душа человека, все больше и больше сознает она свою духовность, приближается к Богу, к совершенству. Знаешь ты или не знаешь, хочешь или не хочешь этого, движение это совершается. Но если знаешь и хочешь того, чего хочет Бог, то жизнь становится свободной и радостной….»
Потом у больного началась икота, и его поили сахарной водой. Он сам то держал, то поддерживал стакан, и сам утирал усы и губы. Икота прошла на время. Потом дочери кормили его овсянкой. «Папенька, милый, открой рот. Вот так. Пошире». И он покорялся очень кротко.
Лев Николаевич еще мог, поддерживаемый с обеих сторон, делать два-три шага по комнате по своей надобности. Но когда он сидел, голова его от слабости свешивалась вперед, и Чертков ладонью руки поддерживал ему голову, за что граф его трогательно благодарил. На обратном пути к постели приходилось опять его поддерживать и затем укладывать в кровать, бережно поднимая его ноги и окутывая их одеялом. Однажды, при окончании этих операций, в которых ему приходилось принимать помощь сразу нескольких человек, Лев Николаевич, лежа на спине и быстро переводя дыхание от совершенных усилий, слабым, жалостливым голосом произнес: «А мужики-то, мужики как умирают» – и прослезился.
Но он еще сохранял ясность рассудка и даже при помощи Черткова просматривал привезенную корреспонденцию и даже давал указания, как ответить на то или другое письмо.
Говорил он теперь меньше, но все время просил себе читать и слушал охотно.
Ему читали: «Насилием бороться с насилием значит ставить новое насилие на место старого. Помогать просвещением, основанным на насилии, значит делать то же самое. Собрать деньги, приобретенные насилием, и употреблять их на помощь людям, обделенным насилием, значит насилием лечить раны, произведенные насилием.
Если же и бороться с насилием не насилием, а проповедью ненасилия, обличением насилия и, главное, примером ненасилия и жертвы, то все-таки для человека, живущего христианской жизнью среди жизни насилия, нет другого выхода, как жертва, – и жертва до конца.
Человек может не найти в себе силы броситься в эту пропасть, но человеку искреннему, желающему исполнить сознанный им закон Бога, нельзя не видеть свою обязанность. Можно не идти на эту жертву, но если хочешь следовать требованиям любви, то надо так и знать и говорить, считать себя виноватым, если не отдал всего и всю свою жизнь, а не обманывать себя.
И так ли страшна жертва до конца, как это кажется. Ведь дно нужды не глубоко, и мы часто, – как тот мальчик, который с ужасом провисел целую ночь на руках в колодце, в который он упал, боясь воображаемой глубины, а под мальчиком на пол-аршина было сухое дно».
Сцена казалась мирной и даже идиллической. На время я забыл, что совсем неподалеку в спальном вагоне плачет старая графиня, неизвестно за какую вину изгнанная супругом. Что в другом вагоне молится игумен, специально приехавший из далекого монастыря, чтобы утешить умирающего. С разрешение дочерей писателя я снова взял дневник с его мыслями. Между его страницами были вложены какие-то другие листочки, и я случайно развернул один: «Беседа с Короленко. Умный и хороший человек, но весь под суеверием науки. Очень ясна предстоящая работа, и жалко будет не написать ее, а сил как будто нет. Все смешивается, нет последовательности и упорства в одном направлении. Софья Андреевна спокойнее, но та же недоброта ко всем и раздражение. Прочел у Корсакова «паранойа». Как с нее списано». «К Тане тяжелое, недоброе чувство…» «Софья Андреевна выехала проверять, подкарауливать, копается в моих бумагах. Сейчас допрашивала, кто передает письма от Черткова: «Вами ведется тайная любовная переписка». Я сказал, что не хочу говорить, и ушел, но мягко. Несчастная, как мне не жалеть ее. И тут же «хорошее письмо от Черткова..» «… приехал Чертков…», «Совестно, стыдно, комично и грустно мое воздержание от общения с Чертковым»… «Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтоб давил, раздавил меня. А это дерганье души – ужасно, не только тяжело, больно, но трудно. Помоги же мне!»… «Утром разговор и неожиданная злость. Потом сошла ко мне и пилила до тех пор, пока не вывела из себя. Я ничего не сказал, не сделал, но мне было тяжело. Она убежала в истерике. Я бегал за ней»… «Помоги, господи! Саша опять кашляет. Софья Андреевна рассказывала все то же. Все это живет: ревность к Черткову и страх за собственность. Очень тяжело. Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь. Вот испытание! Утром письма. Дурно писал, поправил одну корректурку. Ложусь спать в тяжелом душевном состоянии. Плох я».
Идиллическая иллюзия была разрушена. Я понял, что случайно прочел личные записи, не предназначавшиеся для чужих глаз, и мне следовало немедленно положить их на место. Так я и сделал – но не сразу. Не удержавшись все же от того, чтобы не пробежать взглядом до конца страницы. Там присутствовала запись, свидетельствующая о любви между Львом Николаевичем и Софьей Андреевной: «Мне жалко то, что ей тяжело, грустно, одиноко. У ней я один, за которого она держится, и в глубине души она боится, что я не люблю ее за то, что она не пришла ко мне. Не думай этого. Еще больше люблю тебя, все понимаю и знаю, что ты не могла, не могла прийти ко мне, и оттого осталась одинока. Но ты не одинока. Я с тобой, какая ты есть, люблю тебя и люблю до конца, так, как больше любить нельзя…» Что-то в этой записи показалось мне странным, и я взял с полки другую книгу – Евангелие. «Но Иисус сказал: пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное», – прочел я у Матфея. Случайное ли это совпадение слов или Толстой на самом деле примеривал на себя образ Мессии?
Я был крайне смущен и даже растерян. К счастью, именно в этот момент всеобщее внимание привлек сам больной, внезапно произнесший:
– На Соню много падает.
– На соду падает? – не разобрала Татьяна Львовна.
– На Соню… на Соню много падает. Мы плохо распорядились…
Потом он сказал что-то невнятное. Татьяна Львовна спросила:
– Ты хочешь ее видеть? Соню хочешь видеть?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});