Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
«Автобиографическая работа начинается с чувства полного одиночества», – пишет Джон Бёрджер.
Мне хочется посмотреть, что произошло бы, помести я нас в книгу, так словно за пределами вымысла нас не существовало. Для меня это было бы так: я ничего не помнила, но потом наткнулась на фотографию Джорджии О’Кифф, напомнившую мне об отце. Я начала вспоминать. Я написала: «Я помню» – и меня охватил стыд, потому что я поняла, как много забыла. У меня сохранилось несколько писем, несколько фотографий, разрозненные записки, которые я хранила, сама не зная, почему храню именно эти, а не какие-то другие. У меня сохранились записи шести интервью с отцом, но когда мы делали эти записи, он уже был настолько старым, что почти забыл как свою собственную, так и нашу общую историю. Я помню, что произошло. Мне кажется, я помню, что произошло, но что-то из этого я наверняка выдумала, я вспоминаю истории, рассказанные снова и снова, и истории, рассказанные лишь один раз. Порой я слушала их, а порой я слушала лишь вполуха, я складываю все это рядом, взгромождаю друг на дружку, истории опираются друг о друга, и я пытаюсь нащупать направление.
Последние пару лет я часто просыпаюсь по ночам и лежу без сна. Какое-то время я принимала снотворное, не могла придумать, как использовать эти бессонные ночи, лежала и смотрела в потолок.
Не так давно муж нашел на чердаке диктофон. Я нажала на кнопку и услышала нас. Папу и меня. Наши голоса где-то в отдалении. Записи так давно исчезли, что я начала думать, будто выдумала их.
Когда отец не мог заснуть, он делал заметки на тумбочке. Я сфотографировала эту тумбочку, фотография хранится у меня в мобильнике, и различные участки можно увеличивать:
ДЕСЯТЬ ЛЕТ
Я отчаянно ищу Ингрид
БОЮСЬ
БОЮСЬ
БОЮСЬ
БОЮСЬ
БОЮСЬ
Снял довольно серый и
скучный фильм, хотел
изобразить дух времени.
Ингрид тоже боится
Отвратительное фиаско
И злобные отзывы.
ДЕРЬМОВАЯ НОЧЬ
Кровать, в которой он лежал, записывая это, уже много лет аккуратно заправлена. Подушки и одеяло накрыты белым вязаным покрывалом. В последнее лето его жизни стены в спальне тоже были исписаны, но сейчас те записи стерты. На стенах писал не он, а кто-то из ухаживавших за ним женщин, под его диктовку. Большими буквами и теми же черными чернилами, что и он, она написала его имя и названия – Хаммарс, Форё, Швеция, Европа, мир, вселенная. Его комната была конвертом – детской записной книжкой.
Все вещи расставлены в точности так, как при его жизни. Дом в Хаммарсе будет, что называется, сохранен для грядущих поколений. По комнатам расхаживают посторонние. Некоторые фотографируют. Кто-то садится на кресла и диван, облокачивается на столы, зажигает лампы и, возможно, осторожно укладывается на его кровать – проверить, мягкий ли матрас.
Как-то вечером я дома в Осло включаю телевизор и вижу известного режиссера средних лет. Он сидит в зеленом кресле в комнате, которую мы называли видеотекой. Там стояли два зеленых кресла – одно для Ингрид, другое для папы. Они по-прежнему там стоят. Режиссер сидит в кресле Ингрид и говорит что-то в камеру.
Видеотека – суть помещения: когда мы с Даниэлем повзрослели настолько, что детские спальни стали нам не нужны, папа объединил две эти комнаты и нашу маленькую ванную в телегостиную. У него имелась большая коллекция видеокассет, все зарегистрированные и расставленные в алфавитном порядке по специально сколоченным ради такого случая полкам.
С одиннадцати до трех разрешалось прийти сюда и взять кассету. При этом надо было записать название фильма и дату и поставить подпись, а возвращая кассету – указать дату возвращения. На маленьком столике тут лежала ручка и желтый блокнот, где все это и указывалось.
Иногда он заходит, когда ты подыскиваешь себе кассету.
– А может, «Колено Клер»?
– Нет, папа, не сегодня, я его много раз видела.
– Это Ромер.
– Я знаю.
Он расхаживает по комнате и рассматривает кассеты на полках.
– А «Сердце зимой» Соте?
Ты замечаешь на одной тапочке букву П, а на другой – Л и собираешься спросить: «Когда это ты начал разрисовывать тапочки?» – но вместо этого говоришь:
– «Сердце зимой» – отличное кино, я его очень люблю…
Вообще-то ты ждешь не дождешься, когда он уйдет и оставит тебя в покое, возможно, ты даже заберешь с собой «Сердце зимой», просто для вида, а потом вернешься и незаметно поменяешь его на какой-нибудь другой.
– Я и «Сердце зимой» много раз видела, а сегодня думаю, может, Вуди Аллена посмотреть.
Папа смотрит в потолок. Толстые стекла очков поблескивают, губы поджаты, и рот кажется бесконечно длинным.
– Ну что ж, как знаешь. Ты из лучших побуждений хочешь что-нибудь посоветовать, но она, судя по всему, пересмотрела уже все фильмы в мире. Впрочем, о чем это я, Вуди Аллен – признанная величина. «Преступления и проступки» – это шедевр, но ты-то, вижу, взяла «Манхэттен», ну что ж, поступай как угодно.
И много лет спустя я – здесь, в Осло, – включаю телевизор, а на экране режиссер средних лет говорит, будто чувствует духовное родство с мэтром.
Он сидит в зеленом кресле Ингрид, в окружении видеокассет, и утверждает, что чувствует родство. У него длинные темные ресницы и темные кудри. На столе стакан воды. Это тот самый маленький столик, на котором когда-то лежали желтый блокнот и ручка. Время от времени режиссер отхлебывает воды, он сидит откинувшись на спинку кресла и оживленно размахивает руками.
«Придурок, сюда нельзя приносить воду, от стакана на столешнице остаются круги».
Режиссер говорит, что он чувствует присутствие в комнате мастера, а потом достает из кармана часы на цепочке. Он говорит, что часы – это волшебный маятник, и если маятник качнется, значит, мастер где-то рядом. «Ah, yes, – тихо говорит он, медленно поднимая и опуская часы, – it moves, see, it moves, he is here»[16].
Все помещения – кабинет, гостиная, кухня с двумя сосновыми столами, видеотека, библиотека, даже спальня – все как прежде.
Смерть дала о себе знать, когда он опоздал на семнадцать минут. Семь, нет, восемь лет спустя я попыталась разобраться в них. В минутах. Как мне назвать их? Архивариус спрашивает: что сохраним, что уберем, что и как отсортируем?
Все его вещи были