Владимир Алейников - Тадзимас
Читаешь ли, пишешь ли при свече – и теплее делается в мире, да и в душе твоей.
Мои слова:
– Наше время – свеча и полынь.
Символ былой эпохи. Фирменный знак ее. Код, по которому отыщут ее звучание. Слово. Речь ее.
Со свечой, точно встарь, – при свече, у свечи, – в киммерийском тумане, при тумане, в забвенье, в дурмане, сквозь туман – с лепестком на плече, сгустком крови сухим, лепестком поздней розы – в проем за кордоном, в лабиринт за провалом бездонным, в Зазеркалье с таким пустяком, как твое отражение там, где пространство уже не помеха, где речей твоих долгое эхо сквозь просвет шелестит по листам.
Состояние – в октябре. Пребывание – в одиночестве. Вместе с речью. Движение. Творчество. При свече и звезде.Отдаляются книги от их авторов, отрываются, отстраняются – и приходят к людям. Приближаются. Прислоняются. Прирастают. Пусть. Пусть читают их наши могикане – в Европе ли, в Азии ли, в Америке ли. Не знаю, добрались ли мои книги до Африки. Или до Австралии. К Оле Кочубей. Уж ей-то дорога русская поэзия. Уж она-то, дочь эмигрантов, выросшая на чужбине – вопреки судьбине, – сохранила внутреннюю связь с родиной, и при первой же возможности приехала сюда, чтобы все увидеть своими глазами и если не все, то главное, главнейшее, важнейшее, постараться самой понять, – и поняла, – глаза у нее открылись тогда на очень многое, – и ведь сколько было ликования, сколько радости в осознании ею простейшего, вроде бы, факта: искусство – живо, поэзия – жива, речь наша – жива, и мы с нею живы. Пусть читают мои книги – там, куда эти книги, разными путями, но добрались. Потому что «кто в Париже, а кто в Нью-Йорке», – еще Ахматовой это сказано. И не только в этих известных местах. Я попробовал было вспомнить и перечислить нынешние «места обитания» моих книг – да и махнул рукой на это: зачем заполнять страницы длинным перечнем – имен ли, городов ли, зарубежных и отечественных, отдаленных стран ли, названия которых до сих пор, с детства, отдают для меня неугасимой романтикой, хотя в действительности наверняка они куда прозаичнее, нежели сам их звук, – впрочем, не знаю, не бывал, – да тут если об отечестве своем вспомнишь, или об отделившихся от отечества республиках, так и то получится путеводитель или справочник: где кто живет – и, живя там, книги еще читает. А сколького я просто не знаю? Не нужно мне это «что? где? когда?», не нужно. Уже не нужно. Раньше – интересовало все-таки: где они, книги, куда, к кому попали? А постепенно – все новая и новая работа заслонила все это. Прежнее – уже написано. А нынешнее – пишется. И вот сколько из этого нынешнего – опять не издано. Неужели опять – на круги своя? Что за круговорот? В России, читатель, книг моих ты не найдешь. Никто не спешит переиздавать их. Переиздают – другое: продукцию междувременья. Мои книги – уже раритеты. Вот так мне стали все чаще говорить. Да так оно и есть. Но отыскать и прочитать мои книги, при желании, все-таки можно. Спрашивай у тех, кто любит стихи. Ищущий да обрящет.
Кто я, живущий у себя в Коктебеле, глядящий годами в окно на Святую гору, сидящий за старым письменным столом, посреди груд собственных рукописей, и сочиняющий эту книгу?
Я – мастодонт. Или – реликт. Или – что-то еще в этом роде.
Так, во всяком случае, выразился лет пять назад один молодой предприниматель, производящий мебель, которого занесло сюда, в Крым, на отдых, на считаное количество дней, определенных им самим, главой предприятия, самому себе, дабы хоть здесь отдышаться от дел.
Он, деловой человек, донельзя занятый там, в Москве, занятый – выше головы, с расписанным по минутам каждым днем, очень трезвый и рассудительный в поступках, привыкший рассчитывать каждый свой шаг и взвешивать каждое свое слово, здесь, в киммерийском отдалении от постоянной нервотрепки, оказался на поверку милым парнем, любящим литературу, да вот только почти не имеющим возможности читать, в силу фантастической занятости собственным делом, съедающей все его личное время, целиком, без остатка.
На отдыхе он прочитал мои «Скифские хроники», большой том, вмещающий несколько книг стихов, написанных в начале девяностых, в Коктебеле.
И я хорошо помню его изумление, растерянность, даже некоторую оторопелость, когда он, с книгой в руках, пришел ко мне, – помню его сбивчивые слова, которые сведу вкратце к следующему: да как это можно, да неужели это еще можно, неужели это еще возможно – в наше сумасшедшее время – писать стихи? – неужели это правда? – и кто-то еще пишет их? – он поражен, в его голове бизнесмена это с трудом укладывается, он озадачен: значит, выходит, несмотря на всеобщий бред, поэзия существует? – и я, стоящий перед ним, живу почти отшельником и пишу свои книги?
Он смотрел на меня, как на диковинного зверя, находящегося не в зоопарке, а почему-то на воле.
– Можно писать стихи, – ответил я ему, – и надо их писать.
Вот тогда он и изрек свое словцо, в котором выразилось то, как он, молодой и деловой, меня, немолодого и неделового, но верного поэзии, воспринимает.
Можно в наше время писать стихи – скажу я тебе, читатель, и нужно их писать.
Если это настоящие стихи. Если это – призвание.Итак, я – мастодонт, реликт.
Очень хорошо.
«Лексикон русской литературы XX века» Вольфганга Казака, где кое-что сказано обо мне, тоже не приобретешь ты, читатель, в книжном магазине, тем более если живешь ты не в Москве, а в провинции, или, что еще печальнее, в бывших братских республиках, ныне государствах независимых и практически лишенных налаженного притока книжных новинок и даже российской периодики.
Заведующий харьковской центральной библиотекой с нескрываемым ужасом говорил мне, что, как он ни бьется, ничего, ну ничегошеньки не может выписать из Москвы – ни книг, ни журналов.
Большим событием оказались недавно – что бы вы думали? полученные для подписки – на весь Киев! – десять экземпляров «Литературной газеты».Давным-давно захирела библиотека известнейшего на весь наш бывший Союз коктебельского Дома творчества писателей. Захирела – и тихо сошла на нет.
Как и сам этот дом творчества.
Он пустует. Дичает. Мутирует. Он меняется. Трансформируется в нечто странное. Общедоступное. Дорогущее. И – преступное.
Не по карману теперь писателям ездить на море, а скидок (о, прежние годы, с их вниманием бережным к людям, и особенно творческим людям, инженерам душ человеческих и ловцам этих душ, писателям, и поэтам, и композиторам, и художникам, всем, всем, всем, кто, понятно, в Союзе числится соответствующем, сплошь творческом, где, кого ни возьми, все члены этих самых Союзов, трудятся днем и ночью, только и делают, что творят, и творят, и творят, и потом, за труды свои, получают возможность ездить отдыхать, или, как считалось, неустанно и там творить, в свои собственные, писательские, да и прочие, им подобные, удивительные, приветливые, притягательные дома, – о советские, с их движением к коммунизму грядущему, годы, с гонорарами и с авансами, с тиражами астрономическими, с профсоюзами, льготами всякими, с поликлиниками первоклассными, с переделкинскими просторами и малеевскими деньками!), скидок, этих, изъятых решительно из сознания граждан творческих пережитков советского прошлого, на путевки в райское место и в помине давно уже нет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});