Константин Симонов - Истории тяжелая вода
Размышления столь практического свойства были неожиданны и от этого тем более радостны для меня.
Я ответил, что действительно окончу пьесу через пятнадцать дней.
Иван Николаевич, соображая, перелистнул стоявший на столе календарик и, уже вставая, сказал:
— Стало быть, вы принесете ее сюда, прямо ко мне!
Он назвал число, ровно на пятнадцать дней отстоявшее от даты нашего разговора.
— Надо пойти пообедать! — добавил он уже стоя. — Вечером играю.
Это было любезное извинение в том, что он не склонен дальше длить наш разговор.
По отношению к молодому автору это, пожалуй, было даже чересчур внимательно, но я был ему благодарен не за обходительность, а за тот деловой тон, который он взял со мной, указав и дату сдачи пьесы, и даже возможный срок постановки. Это был знак доверия. А оно-то и было мне в тот день нужнее всего.
Через пятнадцать дней я принес пьесу.
Я встретил Ивана Николаевича в фойе, раздираемого что-то спешившими ему сказать актерами и заведующим постановочной частью, тащившим его смотреть макет.
— А, принесли! — быстро пожимая мне руку, сказал Берсенев. — Давайте!
Он свернул пьесу в трубку, даже не взглянув на заглавие, и, небрежно зажав ее под мышкой, коротко протянул мне руку на прощание.
Только уже идя через фойе, он еще раз повернулся:
— Приходите ко мне послезавтра, во время «Норы», но не в кабинет, а наверх, в гримерную. У меня будет время между выходами!
Я пришел на «Нору» не между его выходами, а с самого начала.
Берсенев, как всегда (я видел этот спектакль уже три раза), превосходно играл Хельмера, а я сидел в зале, и в душе у меня шевелилось запоздалое сожаление: кажется, в моей пьесе нет роли, которую бы захотел играть сам Берсенев! Так оно и было на самом деле.
Когда в середине спектакля я поднялся наверх, к нему в гримерную, он ходил по ней с сигарой в зубах в костюме и гриме Хельмера, заложив пальцы в кармашки жилета. Лицо его было холодным и отчужденным и, я бы сказал, неприятным, несмотря на красоту. В гриме Хельмера красота его лица сразу лишалась обаяния и делалась какой-то пошло-бесчеловечной.
Надо отдать должное Берсеневу: располагая большим сценическим обаянием, он беспощадно отшвыривал его в сторону, когда этого требовала правда образа.
Итак, по кабинету ходил с сигарой в зубах Хельмер, а моя пьеса, скатанная в трубку, лежала на гримировальном столике.
Присев на стоявшее в гримерной громадное средневековое кресло с высокой спинкой и дубовыми львиными ручками, Хельмер вытащил изо рта сигару и сказал, что моя пьеса ему понравилась. Только, прежде чем читать ее труппе, надо вычеркнуть из нее две сцены, а кое-какое действие из них перенести в другие. Сделать это несложно, и он даже может подсказать мне, как именно.
Все сказанное было очень важно и в общем радостно для меня, но я еще не мог реально воспринять это.
Между мною и Берсеневым все еще стояла стена. Он по-прежнему был для меня Хельмером. И только когда он пересел на другой стул, к гримировальному столику, развернул пьесу и начал говорить, открывая ее на заложенных страницах, что-то в его голосе и облике неуловимо, но решительно переменилось и стоявшая между нами стена исчезла.
Мы проговорили в обрез почти до самого выхода Берсенева на сцену. Потом он встал, чуть-чуть повел широкими плечами, мельком взглянул в зеркало на отчужденное, холодное лицо Хельмера и, заложив пальцы в карманы жилетки, вышел из гримерной уже не своей, а его походкой.
Мы закончили наш разговор о том, что мне надо исправить в пьесе, на следующий день. Место было на первый взгляд малоподходящее для этого — коктейль-холл!
Устроенное на западный образец кафе-бар со стойкой и высокими табуретами возле нее и изгибавшейся, уходившей на хоры лестницей было тогда в Москве новшеством. Мы пришли рано, в коктейль — холле было почти пусто. Мы сидели с Берсеневым внизу, за столиком, пили кофе и разговаривали о пьесе.
Инициатива встречи именно здесь, в коктейль-холле, принадлежала самому Берсеневу, и в том, что он выбрал для нашей встречи именно это место, присутствовала известная доля яда.
Дело в том, что молодой автор избрал как раз этот злополучный коктейль-холл местом действия одной из картин своей пьесы. Мало того, он даже в подробных ремарках очень оригинально, как ему казалось, разработал будущие мизансцены: кто сидит за столиком, кто стоит у стойки, кто взбегает мимо них по лестнице, кто кого видит и кто кого не видит!
И как раз эту картину, место действия которой открывало, по мнению молодого автора, столь богатые сценические возможности, Берсенев и предлагал вычеркнуть из пьесы в первейшую очередь.
Сначала он объяснил мне причины этого по существу, не касаясь места действия, но потом, лукаво прищурясь, добрался и до коктейль-холла.
— Итак, как сами видите, сцена вовсе не нужна, — сказал он, — а если вам непременно хочется построить лестницу зигзагом, то отложите свою идею до следующей пьесы. Пусть у вас там герой не только по лестницам бегает, пусть хоть через окно прыгает, если на то окажется железная необходимость! Вам, наверное, понравилось, — продолжал он, небрежно поведя сигарой, — что все это кругом похоже на уже готовую декорацию, но эта декорация совершенно не подходит ни к выведенным вами людям, ни к их разговору. А вы, мало вам этого, еще заранее сами расписали на этой лестнице совершенно не идущие к вашей пьесе мизансцены!
Если бы он в последнюю секунду не пожалел меня, он, наверное, добавил бы — пошлые!
Прищуренные глаза его в этот момент перестали быть доброжелательными. Он не любил заранее запланированных поверхностно-броских мизансцен и навязчивых авторских ремарок, так же как не любил слишком длинных режиссерских экспликаций и вступительных разговоров о том, как режиссер «видит» спектакль и как предполагает его ставить.
Он предпочитал говорить об этом по ходу работы и в каждом отдельном случае кратко, точно и ясно. Во всем этом я убедился впоследствии, уже работая с ним.
Разумеется, сколько крупных режиссеров, столько индивидуальных стилей в режиссуре, и тут вовсе не обязательно соглашаться с Берсеневым, но в том, что он непримиримо считал избыток режиссерских разговоров вокруг будущей постановки лишним суесловием, была органическая черта и его собственного режиссерского стиля, и его человеческой натуры. Он всегда ясно знал, чего он хотел, и актеры на его репетициях в громадном большинстве случаев имели дело не с ходом его мыслей, а с их результатом; он приходил на репетицию с продуманными решениями. Возможно, с этим были связаны свои протори и убытки, но с этим же были связаны и стройность, цельность, ясность поставленных им спектаклей, и та лишенная всего отвлекающего, великолепная дисциплина его репетиций, которая была привлекательна своей цельностью даже для готового спорить с ней человека.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});