Виктор Гофман - Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания
Ночь я провел хорошо и спал, почти не просыпаясь. Только изредка, — не то во сне, не то наяву, — мне казалось, что вокруг меня тихо и ласково звенит. Не фарфоровые ли безделушки на этажерках звенят так нежно? И сейчас же меня обступали комоды, шкафы, и этажерки, но через минуту это уже были горы, – розовые, лиловатые, серые, — так тесно обступившие меня. Как выбраться из их глубины? Но выбраться не хотелось. Светило солнце, горы склонялись участливо, и что-то нежно звенело над ухом. Может быть, это колокольчики какого-нибудь деревенского стада? Или хрустальные тарелочки на комоде и старые, смешные, пузатые часы?
Когда утром я открыл глаза, в комнате было теплое солнце. Вчера, оказывается, я забыл даже опустить оконные занавески. Лежа на спине, я стал с любопытством рассматривать свою комнату. Вся она почему-то казалась хрупкой, немного старообразной, как будто бережно сохраняющей какой-то давнишний уют. Немного она, пожалуй, была похожа на худенькую старушку, ее хозяйку, но и что-то другое было еще в ней. На диванах лежали вышитые шелком накидочки, такие же были на столах. Одна стена, как я только теперь это заметил, была сплошь увешана фотографиями.
Я даже сел на кровати, чтобы поподробнее их рассмотреть. Какие-то девушки в белых и темных платьях. То постарше, то помоложе. Или это все одна и та же? Я не мог этого с уверенностью решить обо всех карточках, но относительно большинства это было несомненно. Всюду то же скромное и доброе лицо девушки с нежными глазами и несколько большим ртом. А вот здесь совсем маленькая девочка, зачем-то стоящая у высокого резного стула. Это тоже она, это ее черты, ее грустные глаза. Были карточки и совсем маленького, пухлого ребенка и две фотографии мужчины с бородою и в форменной фуражке.
Я опять улегся в постель. Еще не хотелось вставать, и как будто нужно было еще что-то продумать. А это так хорошо делалось лежа. Но мысль путалась — туманно и своевольно, и я сам не понимал, о чем я думаю. Одеваясь, я опять начал рассматривать комнату. На стенах были прибиты резные полочки, заполненные разноцветным фарфором. На некоторых из них стояли букеты засушенных цветов. Весь письменный стол сплошь был заставлен коробочками, разнообразного рода чернильницами, пресс-папье и еще множеством вещей, которые показались ни на что не нужными и лишь заполняющими место. «Надо будет попросить хозяйку убрать все это, — подумал я про себя. — А то и писать будет негде». И я увидел, что и здесь были цветы — в заднем углу стола стояли засушенные цветы в желтой фарфоровой вазе. А неподалеку лежала маленькая записная книжка с растопыренными страницами. Все это напоминало о чьем-то присутствии, о чьей-то давно и заботливо устраивавшей здесь жизни. Но комната все же казалась нежилой и покинутой, и на некоторых из предметов я заметил осевшую тонким налетом пыль.
* * *Вскоре постучалась хозяйка. Сегодня я заметил, что ее лицо исчерчено тонкими морщинками и темного цвета. И несмотря на добродушие, что-то сосредоточенное и суровое было в нем. Она осведомилась, как я спал и не нужно ли мне чего либо. «Нет, спасибо, все очень хорошо, – отвечал я, радуясь, что я действительно всем доволен. Но потом, вспомнив, прибавил: — Вот только, может быть, со стола вы уберете немного. А то уж очень тесно; писать будет негде». И я улыбнулся.
Она как будто не сразу поняла. «Ах, вот это, хорошо, хорошо, — потом вдруг сокрушенно прибавила: — Только уж не знаю, куда же мне это деть. Все осталось так после моей дочки». Последние слова она произнесла каким-то важным полушепотом и натянуто улыбаясь.
– От вашей дочки? — переспросил я с удивлением. И хотел было еще спросить, где же это дочь, но остерегся.
Старушка продолжала сама.
– Ведь все еще здесь, как было при ее жизни, как расставила она сама. Вот видите, это она. — И старуха указала на одну из фотографий. — Ах, это была замечательная девушка.
Я понял: здесь была та безутешная, безмерная скорбь, которая ни о чем другом не позволяет ни говорить, ни думать, которая заполняет собою всю душу, всю жизнь. Я с грустным сочувствием посмотрел на старушку. И тут только я догадался, что ее черное платье — глубокой траур, а в ее сосредоточенном лице прочел безумную, неутишимую скорбь.
– Давно умерла ваша дочь? — спросил я как можно мягче и участливее, даже намеренно делая грустное лицо, хотя мне и без того было ее жаль.
– Шесть месяцев, шесть месяцев уже.— Старушка ближе подвинулась к карточкам на стене. — Вот это все она, — тут девочкой, а тут за год до смерти.
Я с новым любопытством стал рассматривать фотографии. Покойница грустно и бледно смотрела на меня.
– Какие нежные у ней были глаза, — сказал я для чего-то.
– Ах, она была удивительная девушка. Ее все так любили. Она только что окончила гимназию, получила золотую медаль. И вот нет ее.
Я видел, старушка не может ни о чем другом говорить, кроме своего безмерного, все подавляющего горя. Говорила же она тихо, немного сурово и словно не обращаясь прямо ко мне. Мне казалось, что она сейчас заплачет.
– А это ваш муж? – спросил я, указывая на карточку бородатого мужчины в форменной фуражке. Мне хотелось отвлечь куда-нибудь разговор.
Да, это был ее муж. И он тоже умер, – уже тринадцать лет тому назад. О нем она говорила совершенно равнодушно и даже как будто нехотя. После его смерти она и ее единственная дочь жили только друг для друга.
И она опять начала мне рассказывать о дочери. Сообщила, что у нее был голос и она уже начала учиться пению. Умерла она от скоротечной чахотки в какие-нибудь две недели. Но вообще всю жизнь была очень слабой и болезненной.
После ухода собеседницы мне захотелось еще раз и еще подробнее приглядеться к своей комнате. Но она оставалась все такой же молчаливо-таинственной. А в окно уже давно властно лилось сияющее солнце. Я взял свою соломенную шляпу и отправился в горы.
* * *Бодро и быстро шел я по горной, извилистой тропинке. С каждым поворотом, с каждым подъемом открывались передо мною новые горные склоны. Тонкие, склонившиеся деревца на скатах казались нежными, кудрявыми девушками, поспешно сбегающими вниз. Сияло, звало, затопляло небо. Хотелось идти все выше, погрузиться в него.
— Что — смерть? Есть ли смерть? — спрашивал я себя настойчиво. И мне казалось, я не понимал вопроса. А вот, ведь умерла молодая, нежная девушка, которая хотела жить. Зачем, зачем? И разве это не бессмысленно и не жестоко?
Я вспомнил, как однажды в разговоре мне вдруг пришла мысль, что всякая смерть есть убийство, потому что она всегда – насилие. «Разве только самоубийство может быть признано естественной смертью», — сказал я тогда. И тогда это было так верно и так понятно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});