Антология - Живой Есенин
Во всех этих лавках было много старинных книг, классиков, иностранных авторов. Некоторые москвичи продавали книги потому, что приходилось покупать продукты по спекулятивным ценам; другие оттого, что их квартиры уплотняли и библиотеку негде было поместить; третьи потому, что собирались уехать за границу и старались сбыть все свое имущество, в том числе книги.
Тяжелым, порой неразрешимым вопросом для лавок были дрова: каждое полено стоило дорого, а доставка на санях или на грузовике еще дороже. Заведующий «Дворцом искусств» старый поэт и прозаик Иван Рукавишников сказал нам, что «Содружество писателей» обходится без печки, а мы помоложе их, нам сам бог велел следовать их примеру, иначе в первые же месяцы вылетим в трубу. И мы, работники книжной лавки, надевая все, что защищало от мороза, мерзли и спасались только тем, что сменяли друг друга каждые два часа.
В начале апреля 1919 года, в морозный день, когда окна нашей лавки покрылись слоем льда, а покупатели, забегая к нам, чтобы посмотреть книги, а заодно, разумеется, погреться, шарахались обратно на улицу, – в этот памятный день одна за другой две темно-красные двери в тамбуре нашего входа распахнулись, и на порог шагнул Есенин. Он был в серой шубе, в отороченной соболем черной плюшевой шапке.
– Ба! – воскликнул он, увидев меня. – Знакомые все лица! – и заметил, что у меня идет пар изо рта. – Что ж вы, черти, не топите?
– Рукавишников сказал, что и так обойдемся!
– Вы бы его оттаскали за бороду!
Я засмеялся, а поэт продолжал:
– Обошел все до одной лавки, ищу мой «Голубень», нигде нет!
– У нас тоже нет, Сергей Александрович!
– До зарезу нужно!
Я объяснил Есенину, что у меня дома есть «Голубень» и я могу ему дать.
– Вот друг! – сказал он, улыбнувшись. – А когда?
Я ответил, что с минуты на минуту меня должны сменить, а живу рядом: за углом в доме три по Газетному переулку (улица Огарева).
Он стал ждать, шутливо допытываться, кто в нашей лавке отморозил нос? Потом пообещал при случае осрамить весь проклятый род Рукавишникова[13]. В это время пришел Н. Ф. Барановский-Лаврский, содрал сосульки со своей черной бородки, снял безоправное пенсне, протер носовым платком и водрузил на нос. Я познакомил его с поэтом.
– Есть расчет мерзнуть в этом погребе? – спросил Есенин.
– Да ведь мы недавно, – ответил Барановский. – Еще не подсчитали…
Есенин и я прошагали по переулку и вошли во двор дома № 3, где я жил с моими родителями. Мы поднялись на шестой этаж, дверь открыла мать, увидела поэта, о котором я ей рассказывал, и растерялась. Но он, поздоровавшись, ласково заговорил с ней…
Войдя в мою комнату, он с удивлением взглянул на окно: оно было из ромбиков толстого матового стекла, с небольшой на пружинах железной створкой вместо форточки. Окно выходило во двор другого домовладельца, а по царским законам чужим светом и воздухом нельзя было пользоваться.
– До чего доехали, – сказал поэт, – солнце поделили!
Я открыл заслонку трубы, положил в железную «пчелку» несколько распиленных чурбаков, зажег березовую кору и сунул ее под них. Огонь рыжим языком лизнул дерево, затрепетал, и с гудом, треском стали гореть полешки.
Есенин подошел к стене, где была прибита маленькая вешалка, снял шубу, шапку, повесил их, а шарф бросил на кушетку. Потом приблизился к зеркалу, которое висело в уголке, и, смотрясь в него, стал расчесывать волосы. Невольно он увидел сбоку большую, в красной полированной раме фотографию выпускников 1914 года и учителей Московского коммерческого училища.
– Кто это наверху в кружке? – спросил он.
– Это наш попечитель гофмейстер двора князь Жедринский.
– Знаю я этих царских сатрапов. Морда лощеная, душонка прыщавая. Насмотрелся я на них, когда в Царском Селе за ранеными ходил. Там и царских дочерей видел.
– Я царя видел.
– Где?
– В девятьсот четырнадцатом на Красной площади.
– Как же это случилось?
Я объяснил, что старшеклассников всех школ стали готовить к параду на Красной площади. В училище нас муштровал полковник, ему помогал поручик и лихой барабанщик. Под барабанный бой мы маршировали по актовому залу, потом появлялся царь, которого изображал полковник, и говорил: «Здорово, молодцы!» Маршируя, мы отвечали: «Здравия желаем, ваше императорское величество!» Полковник выходил из себя, когда кто-нибудь из нас запаздывал с этим приветствием и голоса звучали вразнобой. В этих случаях «царь», ударяя правым кулаком о ладонь левой руки, орал: «Отвечаете, будто бьете молотом по наковальне!» И заставлял без конца повторять то же самое.
Летом мы маршировали на училищном широком дворе. Любопытные толпились у ворот, и дядьки с трудом отгоняли их. Однажды, когда припекало июньское солнце, нас повели на Красную площадь: впереди, в треугольной шляпе, синем мундире, с куцей шпажонкой на левом боку, шагал директор. Вслед за ним в таком же парадном наряде шел инспектор, потом поручик, а по левую руку от него – барабанщик. Казалось, два Наполеона ведут за собой испытанную гвардию в бой.
На площади было огромное количество старшеклассников других московских школ. Все мы млели от жары, во рту пересыхало. Дядьки обносили нас ведрами воды с размешанным в ней красным вином, мы жадно пили. Наконец всех выстроили в шеренги, длиною почти во всю ширину площади. Наши классы, как их именовали, нормальные и параллельные, встали в два ряда. На правом краю первого вытянулись самые высокие, тупые верзилы, просидевшие в классах три лишних года и только благодаря щедрым «дарам» своих отцов не выгнанные из училища. Например, сын «короля махорки» Заусайлов, имеющий жену, ребенка и приезжающий в училище на рысаках серой масти. Таких, как Заусайлов, было по пять-шесть человек в каждом выпускном восьмом классе.
Но вот наконец прозвучала команда: «Церемониальным маршем шагом марш. Равнение направо!» Вытянув руки по швам, мы двинулись вперед. Справа выехал на белом коне Николай II, на нем был белый китель, погоны полковника, он пригладил пальцами правый свисающий рыжий ус и воскликнул: «Здорово, мальчики!»
Это Заусайлов и подобные ему – мальчики! Конечно, нас разбирал смех. Я сообразил: если засмеюсь, то выгонят из училища с волчьим паспортом. Я до крови закусил язык, но отвечать уже не мог, а только молча, при общем крике, открывал и закрывал рот.
Есенин засмеялся:
– Лихо!..
В это время мать принесла подносик с двумя стаканами чая и пирожками из пеклеванной муки с урюком. Отвечая на вопрос поэта, я стал рассказывать об учителях, о преподавателе русской словесности – первом человеке, прочитавшем мои стихи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});