Алексей Варламов - Шукшин
Выступление Михаила Ромма прерывалось бурными, продолжительными аплодисментами, как если бы в ВТО явился сам Никита Сергеевич Хрущев, на которого Ромм то и дело ссылался как на лучшего друга и покровителя. Противники Михаила Ильича молчать не стали. На него нажаловались в ЦК, обвинив его в том, что его выступление «носило откровенно тенденциозный, националистический характер»: «Борьба партии против космополитизма и безыдейности во времена культа личности была представлена им как сплошная цепь ошибок и преступлений против евреев. М. Ромм обвинил гг. Грибачева, Кочетова и Софронова в антисемитизме, в травле еврейской интеллигенции. Он утверждал, что они ведут непартийную линию, линию, которая резко противоречит установкам нашей партии, насаждают и разжигают антисемитизм. В выступлении М. Ромма содержались недопустимые оскорбительные выпады по адресу тт. Грибачева, Кочетова и Софронова. Писатели, избранные в высшие органы партии, были им названы “компанией хулиганов”, “бандой”, разжигающей “костер на террасе нашего дома”. Закончилась его речь призывом: “Дать по рукам… этим господам!” <…> Особо следует отметить, что речь М. Ромма в Институте истории искусств до сих пор в определенных кругах интеллигенции вызывает нездоровый интерес, ее стенограмма распространяется в списках и серьезно затрудняет процесс консолидации сил творческих кадров киноискусства».
Сам же мастер в объяснительной записке секретарю ЦК Ильичеву, не отступая от своей позиции, проявил себя подлинным либералом: «Я не предлагал уничтожать Кочетова, Софронова и Грибачева. Наоборот, пусть пишут. Но линия их, широко известная, прочно укоренившаяся в критическом отделе “Октября” и в газете “Литература и жизнь”, — это линия культовая, чем бы она ни прикрывалась. Этим и объясняется моя резкость в адрес Кочетова, Софронова и Грибачева. Я считаю, что они занимают реакционную и вредную для литературы и кинематографа позицию. Я убежден, что рано или поздно правда восторжествует. Но мне хотелось бы, чтобы это случилось как можно скорее».
Трудно сказать, был или не был в курсе всех событий Василий Шукшин и как к ним относился (вряд ли был в неведении, все это действительно очень широко обсуждалось и в литературных, и в кинематографических кругах), однако выходило так, что, печатаясь в «кочетовском, антисемитском, ужасном» «Октябре», Шукшин подпадал под суровые либеральные санкции «евросоюза»: он рисковал своей еще не начавшейся режиссерской карьерой и уже начавшейся актерской — а кинематографическая среда, как справедливо заметил Валерий Фомин, была в отличие от литературной куда более сплоченной, и там «октябрист» Шукшин мог стать изгоем — да и вообще рисковал потерять дружбу со многими дорогими ему людьми.
Все это, разумеется, не означает, что Шукшин «сбежал» из «Октября», убоявшись последствий. Но, во-первых, именно так его уход оттуда могли воспринимать те, кто его только что облагодетельствовал публикациями, книгой и московской пропиской. А во-вторых, и это куда более важное соображение: для сына расстрелянного в 1933 году крестьянина любые намеки, даже косвенные, что он участвует в «сталинистском» журнале, были неприемлемы. Так что если бы его заставили выбирать между, условно говоря, Кочетовым и Некрасовым, то, конечно, он выбрал бы Некрасова. Да и коль скоро «Новый мир» брал его к себе, зачем было отказываться? Это было бы не по-шукшински.
Вернемся к воспоминаниям Берзер.
«…Тогда для первой публикации в “Новом мире” я отобрала рассказы “Игнаха приехал”, “Один”, “Гринька Малюгин”, “Классный водитель” и “Змеиный яд”.
Эти рассказы я передала членам редколлегии. Все были единодушны, как и потом всегда с Шукшиным: печатать. <…>
Но сам Шукшин пока еще ничего обо всем этом не знал. За все время он ни разу не появился в редакции. Прежде всего надо было разыскать Шукшина. <…> Мне помог Марлен Хуциев, обещал прислать в “Новый мир” Шукшина, как только его увидит. И прислал».
И это тоже очень важная подробность. Перед нами целая операция по спасению талантливого писателя Шукшина от кочетовских объятий, и Марлен Хуциев, который очень скоро станет символом шестидесятничества и оттепельного мышления, тут упомянут не всуе. Как знать, не поставь «Новый мир» перед собой цели как можно скорее «перевербовать» Василия Шукшина и тем самым насолить Кочетову, журнал, возможно, и не напечатал бы его со скоростью невероятной: где это видано, чтобы никому не ведомый молодой писатель в ноябре принес в «Новый мир» Твардовского свои рассказы, а уже в феврале их напечатали?
ПОЧВЕННАЯ ФАНАБЕРИЯ
Шукшину везло. Шукшина несло. Шукшин донырнул. Но не меньшую роль тут сыграло и обаяние самого автора. Ему хотелось помочь, и надо признать — он умел этим пользоваться.
«Когда я его увидела в первый раз, то поняла, что сам он никогда бы в редакцию не пришел и рассказы свои сам никогда бы не принес, — вспоминала Берзер. — До встречи с Шукшиным я даже не представляла себе, что актер может быть таким застенчивым человеком. Застенчивым до корней волос, до глубины души. Простота его лица, казалось бы такого похожего на многие лица сверстников его и земляков, была обманчивой; глубокий острый свет глаз, нервная обнаженность скул, невысказанный напор слов и чувств, — делали лицо его внушительным и резким по выразительности.
Когда я сказала Шукшину, что рассказы его всем нравятся и мы будем их печатать, я увидела, что он обрадовался. Но обрадовался как-то на одно мгновение, кивнул головой, улыбнулся, а потом как будто забыл о своей радости.
Так было всегда.
Начнешь говорить ему, например, о прекрасных его вещах, таких как “Степка” или “В профиль и анфас” или “Сре́зал”, а он прервет, задаст какой-нибудь другой вопрос, а то и просто встанет, тряхнет крепко мою руку и уйдет из редакции. Выслушал самую малость из того, что надо было ему сказать.
Признаться, я тоже попадала под влияние идущей от него стеснительности.
Помню, мы печатали очередной цикл его рассказов. Все замечания, какие были в отделе прозы и в редколлегии, я с ним согласовала, рукопись ушла в набор, а Шукшин по обыкновению куда-то уехал.
Верстка, таким образом, шла без него. И вот, когда я перечитала один рассказ (сейчас, к сожалению глубокому, не вспомню, какой), то почувствовала, что эмоционально он кончился на две фразы раньше, чем это было. Что фразы эти последние так мешают, так нависают над рассказом… А Шукшина нет. И как быть — непонятно. Прикидывала то так, то этак, а в последнюю секунду перед сдачей что-то повело моей рукой, и я их все-таки вычеркнула, не удержалась. Неужели он меня не поймет… Ведь во время редактирования все бывало так легко. Но сверлило в душе от этих фраз, так как я нарушила твердую для себя заповедь: без автора ни на шаг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});