Борис Ширяев - Неугасимая лампада
– Отвернись, господин-товарищ, на малое время и не сомневайся. Видишь, человек помирает.
– Вали, – говорит, – поп, исполняй свою обязанность, – и к сторонке отошел.
Я Губичева епитрахилью накрыл, прегрешения ему отпускаю, а он хрипит:
– Три души…
Больше понять ничего невозможно было. Приобщил я его Святых Тайн, дернулся он разок и душка отлетела.
Вот вам и вера. Значит, была она у него, у смертоубийцы и богохульника! А солдат-то, думаете, зря отошел? Нет, и он под своей политграмотой искру Божию таил.
От выполнения своего служения отец Никодим никогда не отказывался. Служил шепотком в уголках молебны и панихиды, исповедовал и приобщал Святых Тайн с деревянной струганой лжицы. Таинство Евхаристии он совершал над водой с клюквенным соком.
– Вина где ж я достану? А клюковка, она есть тоже виноград стран полуночных, и тот же Виноградарь ее произрастил. Нет в том греха.
По просьбе группы офицеров он отслужил в лесу, на могиле расстрелянных, панихиду по ним и Царе-Искупителе. Его же под видом плотника проводили в театр к пожелавшим говеть женщинам. Шпана ухитрялась протаскивать его через окно в лазарет к умирающим, что было очень трудно и рискованно. Никто из духовенства не шел на такие авантюры. Ведь попадись он – не миновать горы Секирной. Но отец Никодим ни ее, ни прибавки срока не боялся.
– Что мне могут сделать? Ведь восьмого-то десятка всего один годик мне остался. Прибавляй, убавляй мне срок человеческий, Господнего срока не изменишь! А с венцом мученическим перед Престолом Его мне, иерею, предстать пристойнее, – скажет отец Никодим и засмеется дробным стариковским смехом. Побегут к глазам лучистые морщинки, и поверишь, что так – со светлою, веселою радостью переступит он предельную черту.
С этою радостью прошел он весь свой долгий жизненный путь. С нею не расставался он и в дни свои последние, соловецкие. Этой же радостью своей стремился он поделиться с каждым, плеснуть на него водой жизни из сосуда Духа своего. За то и прозвали его «утешительным».
Долгие зимние вечера на командировках много отличны от кремлевских. Нет ни театра, ни кино, никакого электрического света. Нет возможности пойти в другую роту, послушать беспрерывно обновляющуюся информацию «радио-парашу».
На командировке раздадут ужин, пораньше, построит команду дежурный, просчитает и запрет барак. Чадит тюлений жир в самодельных коптилках… Кое-кто ругается с тоски…
Случаев самоубийства в кремле я не знаю, а на глухих командировках кончали с собой многие. Затоскует человек, добудет обрывок веревки… вот и всё. Или на сосне найдут или утром висящим в углу барака обнаружат. Такого затосковавшего отец Никодим разом узнавал своими бесцветными, с хитринкой глазками. Вечерком в бараке, а то и днем на работе будто невзначай с ним разговорится. Начнет совсем про другое, расскажет, как он, будучи в киевской семинарии, яблоки в архиерейском саду воровал и попался на этом деле. Посмеется. Или попадью свою вспомнит, садик, пасеку. Смотря по собеседнику. И тот повеселеет. Тут ему отец Никодим и шепнет тихонечко:
– Ты, сынок, Николе Угоднику помолись и Матери Божией «Утоли моя печали». Так и так, скажи, скорбит раб Божий имя рек, скорбит и тоскует… Прими на себя скорбь мою, Заступница, отгони от меня тоску, Никола Милостивый… И поможет. Да почаще, почаще им о себе напоминай… У Святителя дела много. Все к нему за помощью идут. Может и позабыть. Человек он старый. А ты напомни!..
Как ручеек из-под снега, журчит тихая речь Утешительного попа. Смывает с души тоску ручеек… Светлеет чадная тьма барака.
– Ты молодой еще. Кончишь срок – домой поедешь, а не домой, так в Сибирь, на «вольную»… Что ж, и в Сибири ведь люди живут. Даже похваливают. Жена к тебе приедет…
Вспыхивала радужным светом Надежда. Загоралась пламенем Вера, входили они в черное, опустошенное, перегорелое сердце, а из другого, светлого, лучисто улыбалась им Любовь и Мудрость немудрящего русского деревенского Утешительного попа.
Был и другой талант у отца Никодима. Большой, подлинно милостью Божией талант. Он был замечательный рассказчик. Красочно, сочно выходили у него рассказы «из жизни», накопленные за полвека его священнослужения, но еще лучше были «священные сказки». Об этом таланте его узнали еще в дороге, на этапах, а в Соловки он прибыл уже знаменитостью, и слушать его по вечерам в Преображенский собор приходили и из других рот.
– Ну, батя, начинай «из жизни», а потом и «священное» не забудь!
«Из жизни» бывало всегда веселым и забавным.
– Чего там я буду о скорбях вам рассказывать! Скорбей и своих у каждого много. Лучше повеселее что, а у меня и того и другого полные чувалы…
«Священные сказки» были вольным пересказом Библии и Евангелия, и вряд ли когда-нибудь был другой пересказчик этих книг, подобный отцу Никодиму.
Строгий догматик и буквоед нашел бы в них, может быть, много в Библии не упомянутого, но все это были детали, фрагменты, не только не затемняющие, но выделяющие, усиливающие основной смысл рассказа, а главное, отец Никодим рассказывал так, словно он сам не далее, как вчера, сидел под дубом Мамврийским, у шатра… нет, не у шатра, а у крепко, навек сколоченной избы Авраама. И сам патриарх был подстать избе, смахивал малость на тургеневского Хоря, только писанного не мирским легкодумным художником, а твердою кистью сурового суздальского иконописца. Живыми, во плоть и в рубище одетыми были и ангелы-странники.
Жила и «бабка» Сара, подслушивавшая под дверью беседу мужчин…
Ни капли казенного елея, ни буквы сухой книжной премудрости не было в тихоструйных повестях о рыбаках неведомой Галилеи и их кротком Учителе… Все было ясно и светло до последнего камешка пустыни, до малой рыбешки, вытащенной сетями из глубин Генисаретского озера.
Шпана слушала, затаив дыхание… Особенным успехом пользовалась притча о блудном сыне. Ее приходилось повторять каждый вечер.
Я слушал «Священные сказки» только в крикливой сутолоке Преображенского собора, но и оттуда уходил очарованный дивной красотой пересказа. С какой же невероятной силой должны были они звучать в чадном сумраке нескончаемой ночи лесного барака?
Но Секирки и мученического венца отец Никодим не миновал. На первый день Рождества вздумали всем лесным бараком – человек двадцать в нем жило – обедню отслужить затемно, до подъема, пока дверей еще не отпирали. Но, видно, припозднились. Отпирает охрана барак, а там отец Никодим Херувимскую с двумя казаками поет. Молившиеся успели разбежаться по нарам, а эти трое были уличены.
– Ты что, поп, опиум здесь разводишь?
Отец Никодим не отвечает – обедню прерывать нельзя – только рукой помахивает.