Александр Амфитеатров - Десятилетняя годовщина
Помню один разговор свой с А. С. Сувориным, когда он, недовольный моим упрямством по некоторому чисто частному вопросу, преподнес мне:
– Вы самодур, как все русские.
– Да уж будто все русские самодуры? – засмеялся я на его, столь типичную для него, гиперболу.
– Все! – закричал он, – все!.. Мы, от Петра Великого до последнего нищего не улице, все, все, все – самодуры, собственно говоря. И, пожалуйста, ангел мой, вы о себе иного не воображайте: и вы самодур, и я самодур, и Леля (А. А. Суворин) самодур… все!
– А Антон Павлович, – возразил я, подставляя старику излюбленный пробный камень, – тоже самодур?
Веселое лицо Суворина приняло выражение благоговейной нежности, которую имя Чехова всегда навевало на его черты, так напоминавшие умного удачника-бурмистра в большом и богатом барском владении. Помолчав, он произнес с удивительною теплотою, вдумчиво, убедительно, проникновенно:
– Антон Павлович? Нет, вот Антон Павлович не самодур. Он не только понимает – он знает линию жизни… Мы вот с вами понимаем, что дважды два – четыре, а все-таки нам хочется, чтобы было пять. И мы не утерпим: как-нибудь да попробуем, нельзя ли, чтобы вышло по-нашему – не четыре, а пять… А Антон Павлович и понимает, и знает. Поэтому он энергии своей на напрасную пробу не израсходует… нет!.. Зато, если мы с вами возьмемся доказывать, что дважды два – четыре, то истратим много слов, а все-таки не докажем так убедительно, как он одним словом…
И, радостно глядя на меня поверх очков; седой человек договорил в совершенном восторге:
– Узкий он человек, Антон Павлович, собственно говоря… чрезвычайно узкий человек!
Таким тоном договорил он и с таким хорошим лицом и взглядом, что любо и весело было смотреть на него, и почти завидно на молодую способность старика так страстно и сильно обожать любимый талант и, в восторге к этому мнимо «узкому» человеку, даже заочно греть его своей шуткой.
В присутствии Чехова для Суворина не существовало никого другого. Общеизвестна слабость А. С. к именитому обществу. Наедет к нему всякая превосходительная и сиятельная, мундирная и звездоносная знать. А он между именитыми посетителями бродит по кабинету подчеркнутым этаким демократом, в пиджаке и с сигарою в зубах, и чрезвычайно доволен… веселый… лукавый… старый… Но присутствие Чехова для него заслоняло упоение и этим покоренным мирком. Смотря на Чехова как на живой кумир, он даже ревниво и подозрительно относился к тем, кто в это время между ними становился, вмешиваясь в их разговор. Словом, любовь была настолько страстная и выражалась настолько ревниво, что Чехов иногда даже отчасти тяготился ее преувеличенным вниманием… Однажды, именно в 1897 году, в Петрограде, мы втроем – Антон Павлович, Вас. Ив. Немирович-Данченко и я – уговорились провести вечер вместе, поболтать о Москве и прошлых временах. Уже приехав в ресторан Лейнера, где мы должны были встретиться, я вспомнил, что ведь сегодня четверг и Чехов вряд ли может быть, так как это – суворинский день. Однако он не только пришел, но и, когда я выразил ему сожаление, что мы ошиблись в назначении дня, он возразил, что, напротив, – очень рад. И объяснил именно ту причину, о которой я только что говорил: стесняла его людность суворинских четвергов, влюбленное внимание хозяина и, отсюда, тайное недовольство и даже враждебность иных гостей, что такой тонкий наблюдатель, как Антон Павлович, конечно, не мог не заметить.
– Я люблю с Алексеем Сергеевичем вдвоем походить ночью по кабинету… – сказал он, между прочим. – Вы любите?
– Очень, когда он в духе.
Антон Павлович посмотрел на меня с удивлением и возразил:
– Слушайте же: он всегда в духе… Я мог бы ему ответить:
– Когда вас видит…
Но Антон Павлович продолжал, развивая мысль, с которой я не мог не согласиться, что о Суворине совершенно нельзя сказать, как об иных людях, что тогда-то он в духе, тогда-то не в духе… Настроение зависит не от него, а от человека, с которым он беседует. Он может быть совершенно убит, подавлен каким-нибудь впечатлением, но если вы подбросите ему в разговор живую, интересующую его тему – он сейчас же и сам не заметит, как вцепится в нее своей необычайно быстро хватающей мыслью, и весь от нее загорится, и хмурая туча с него сойдет, как бы ни важны были ее причины… «Разговорить» Суворина можно было когда угодно и от какого угодно настроения, и многие этим артистически пользовались.
Вот в этом была между ними глубокая разница. «Разговорить» Чехова было нельзя, и когда он, веселый Антоша Чехонте, задумался, то уже на всю жизнь и до самого Баденвейлера так никто его и не «разговорил».
Суворин частную свою жизнь прожил далеко не счастливцем. В прошлом его остались жестокие и тяжкие трагедии. Но у него был «счастливый характер», тот великорусский упругий и скользкий характер, который, по-моему, лучше всего выразил Щедрин в своем всевыносящем портном Гришке:
– Я, ваше высокородие, человек легкий…
Поэтому пережитые трагедии не отняли от Суворина ни бодрости, ни живучести, ни радостного отношения к жизни. Способность наслаждаться сладкою привычкою к жизни, говорят, не изменила ему до самого последнего конца, хотя два года он был лишен самого любимого своего дела: говорить. В этом он, по-моему, был очень схож с человеком, которого он не любил, который его не любил, а все-таки между ними было много общего: с В. В. Стасовым. В жизни А. П. Чехова, бедной «внешними фактами», никаких трагедий не было. За исключением дурного здоровья, он был, можно сказать, счастливый человек. Но вот его-то характер был уж совсем не «счастливый». В противоположность Суворину, он ужасно глубоко зачерпывал жизнь даже в самых незначительных ее мелочах. Совсем не заботясь о том, совсем непроизвольно. Уж как он смолоду был весел, а смех его и тогда уже сам собою разрешался в трагедию. Либо вдруг развертывал из-под своих, как будто поверхностных, резвых форм картину такой пошлости, что вдруг становилось гадко, жутко, грустно и «за человека страшно»… Вспомните моряка в его «Свадьбе». Вспомните парикмахера, который не в состоянии достричь дядю изменившей ему невесты… Черпал страшно глубоко, и каждая зачерпнутая капля всасывалась в него долго не проходящим неизгладимым впечатлением. И нараставшая сумма неизгладимостей, день за днем, сгущала то единство грустно-скептического настроения, которым так выразительно отмечены и последние сочинения Антона Павловича, и вообще весь он на переходе от XIX века к XX…
Чехов не был слеп в отношении Суворина. Он видел старика насквозь и не скрывал этого ни от других, ни от него. И любил его такого, как видел, отнюдь не прикрашивая и не идеализируя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});