Джон Фаулз - Джон Фаулз. Дневники (1965-1972)
Ностальгическая тоска по Америке; не то чтобы эти двое говорили глупости — я знал, что под банальными словами таилось много чего, касавшееся их отношений, уступок друг другу, — все это передавалось через интонации, паузы, они не говорили того, что думали. Только очень старая, декадентская культура способна порождать такие таинственные диалоги — таинственные и упадочнические. Америка живет, а Англия погибает. Популярность в сегодняшней Америке английского искусства, английских поп-певцов, английских рецензентов, английских романистов, вроде меня, так же подозрительна, как культ Афин в Древнем Риме. Это отдых от реальности — не сама реальность. Мы их развлекаем — не учим и не направляем ни в каком смысле.
Едем домой — Элиз, храбрая девочка, сама везет меня в Лайм-Риджис; серенький, сырой день, на Уилтширских горах уже лежит снег. Какая Англия печальная, крошечная, сырая; маленькие автомобильчики стараются стать больше — жалкие претензии на то, чем обладает Америка: мощь, первенство в технологии.
В нашем доме холодно, сыро, мрачно, нет и его души — плиты «АГА», ее снесли и восстановили прежний камин. Элиз стонет, каждые полчаса рыдает — как далеко мы от Америки, центрального отопления, комфорта в этом богом забытом местечке! Но в какой-то мере путешествие убедило меня в правильности нашего переезда сюда. Я осознал то, что раньше чувствовал только инстинктивно: в городе и его все более американизированной культуре («культура» в антропологическом смысле) отсутствуют поэзия, реальность, многое так и остается непознанным. В Майами я согласился написать сценарий (и все, что еще потребуется по ходу дела), но согласился только потому, что буду работать здесь, ведь я знал: есть место, где можно укрыться от светской жизни, от погони за успехом. Я не могу без моря, вечерней темноты; можно даже сказать, что мне нужен холод, сырость и множество прочих жизненных проблем, которых полно в этом чертовом местечке. В моем возрасте надо возвращаться к себе, не гоняться за химерами, сконцентрироваться, защищать то, на что нападают или не обращают внимания.
31 январяДни затянуты свинцовым туманом, постоянно моросит пришедший с запада дождь. Не холодно, но влажно, как в тропиках. Капельки зимней росы проступают на мху, покрывающем стены.
И в этой серой мгле я думаю о своей книге[13]. За неделю никаких новостей. Будто послал в космос ракету — и утратил с ней связь. Моя книга где-то далеко. Кто-то, должно быть, ее читает, ее покупают или не покупают, она находится или не находится в списке бестселлеров. Странно, но нет никаких отзывов, нет писем от читателей — ни хороших, ни плохих. То же самое было и с «Коллекционером». Так что я сам — та же ракета. Все на свете разделяют бездны.
Начал работать над сценарием. Это интереснее, чем просто вносить правку, и, как мне кажется, приучает к дисциплине: надо сократить текст, не упустив при этом главного.
12 февраляПолучил большую пачку рецензий из Штатов. В основном, положительных. Но я все больше понимаю, что главная радость — сама книга, работа над ней… и окончание работы. Все же остальное — рецензии доброжелательные и не очень, деньги, — все это приходит и уходит. Но хуже всего — интервью. Я достиг такого положения, когда знаю: не хочу никаких интервью. Не так давно явился ко мне юноша по имени Николас Тресильян, вчерашний выпускник колледжа, с вопросом: «Вы серьезный писатель?» И прежде чем я ответил: «Простите, это глупый вопрос».
А в некоторых интервью, данных в Штатах, — чудовищное извращение моих слов. Слава Богу, никто не обольщается и не ищет там правды.
14 февраляУтро спокойное, как смерть, но смерть прекрасная, парящая… дымка на море, первые, нежные солнечные лучи, утро — как возрождение. Я был у дамбы… И вдруг в свете, озаряющем море, раздался нежный шелест крыльев, легкое посвистывание, словно точили большую косу, звук усиливался, перемещаясь на запад. На какое-то время он, казалось, заполнил все небо. Я было подумал, что это работает какая-то хитроумная машина, но звук отдалялся от Лайма, устремляясь в мою сторону. Лебеди… Звук странным образом усиливался. Самое удивительное, что их самих я так и не увидел, хотя захватил с собой бинокль, да и видимость была не меньше двух милей. Только спокойное свинцовое море и шум могучих крыльев.
16 февраляПо контрасту со спокойной погодой — бурные дни с Элиз. Она ненавидит «тишину, простор, пустоту» — те вещи, которые, увы, люблю я. Хотя не могу сказать, чтобы весной здесь была «пустота». Земля торопится в обильное лето. Дом тоже плох: «холодный, неуютный, уродливый». Мне нравится шум от центрального отопления, а ее он раздражает. Она пошла на прием к врачу в Аплайме, очаровательному старичку, и получила от него такой же очаровательный, старомодный совет: больше гулять и «участвовать в общественной жизни». Последнее — современный вариант прежней веры в силу улыбки: просыпайся с улыбкой; найди удовлетворение в сознании исполненного долга — совершенно неподходящий совет. Я отношу ее беспокойство и неприятие этого места к мысли о расставании, преследующей Элиз в снах. Ее позиция в целом основана на домысле, что будущее враждебно настоящему. Раньше все было лучше. Еще она помешана на эффективности и порядке — своеобразный идеализм, порожденный неполноценным образованием, верой в некое вымышленное место, где все машины работают безукоризненно, никто из работников не допускает ошибок, все доведено до совершенства.
Она обвиняет меня в том, что в своем дневнике я не пишу о ней ничего «приятного». Но в мыслях я с трудом отделяю ее личность от своей. Попытка писать об Элиз как о «ней» — почти так же трудна, как писать о себе как о «нем». «Этим утром он выглядел великолепно». «Мне нравится, когда он смеется». «Он состряпал вкусный обед» — разве скажешь такое?
Любовь нуждается в собственной теологии. У нас есть потребность в выражениях типа «допущение неделимости», в категории априорных утверждений и чистых концепций, которым верят или не верят люди.
Однажды во время ее очередного бунта я сказал, что жить здесь — все равно что жить в поэме. Так оно и есть. Поэма, часослов, собрание всех весен, что были раньше и будут впредь. Брожу по лугам в состоянии транса. Физически чувствую себя здесь намного здоровее и более спонтанно, остро переживаю все происходящее. Такое было со мною в школьные годы, но впоследствии эта непосредственность была испорчена, замутнена чередой ложных представлений о важности имен, псевдонаучной галиматьей, занимавшей умы юношества двадцатого века. Здесь же в голове рождаются поэтические строки, но они не складываются в стихи — это похоже на Грецию, где существование живое, оно заполнено чистой поэзией жизни, непрерывным потоком подлинных поэтических впечатлений. Коноплянки, не покидающие мои владения (ведь садовник из меня никудышный, и сад весьма запущен), издают красивые трели в духе Стравинского, а их крики на лету — как звуки старинных китайских арф; первые бледные крупные фиалки на большом уступе по дороге к морю; заросли мускатницы в лесу; великолепные совы, навещающие нас по ночам; стайка куликов на перламутровой поверхности моря — не менее пятидесяти птиц разных цветов: черные, белые, кораллово-красные; черно-серые бездны в настороженных глазах кролика — все это чистая поэзия на языке природы, и, если я начинаю писать об этом на своем языке, получается не собственное творчество, а просто перевод.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});