Жорж Сименон - Когда я был старым
Люди, живущие где-нибудь в глухомани, когда на десять, а то и на сто километров вокруг — никого, раз в неделю, или раз в месяц, или два раза в год приезжают туда закупать необходимые вещи. Например, спички, керосин или карбид, фонари — на случай плохой погоды, мыло, рыболовные крючки или патроны, шерстяные одеяла, рабочую одежду, кожаные или резиновые сапоги, нитки, иголки...
Все это стоит в бочках, ящиках, сундуках. Свисает с потолка. Есть, конечно, и спиртное.
Необходимое. Нет вещей, которые вам приходится покупать потому, что кому-то нужно их продать. Сегодня один французский министр объявил, что каждый француз в этом году должен съесть на три килограмма помидоров больше, чем в предыдущие годы, чтобы избежать затоваривания рынка (тринадцать килограммов вместо десяти!).
Две войны, точнее — две оккупации, когда вопрос питания был почти вопросом жизни, научили меня по-настоящему ценить продукты. Сахар, например. Сахар с большой буквы. Во время последней войны, боясь, что его не будет, и волнуясь за сына (тогда у меня был только один сын), я покупал соты. И кофе пил с медом. А сколько нужно было уловок, чтобы получить несколько литров керосина, потому что на электричество надежда была плохая. Или достать карбид. Рис, муку. Ботинки на холод и грязь. Пальто из грубой шерсти или подбитое овечьей шкурой.
Вещи вновь приобрели свою подлинную ценность. И свою красоту. Красота — а какой запах! — бочонка черного мыла, например, а как прекрасно, скажем, в начале зимы с нежностью смотреть на внушительный запас дров и знать, что в доме не будет холодно.
Атмосфера «прилавков», правда городских, знакома мне еще с детства, когда я бывал у тетушки Марии, на берегу канала в Коронмезе. Я часто упоминал об этом в моих книгах, в «Педигри», например. Тетушка Мария снабжала матросов, чьи суденышки стояли на якоре у входа в шлюз. Итак, матросы покупали необходимые вещи, а моя тетушка должна была все это иметь, начиная с норвежской смолы и кончая крахмалом. Весь дом был битком набит тем, что может понадобиться в обиходе простолюдина.
Подлинное. Было бы неплохо дать свое определение этому слову. То, что непосредственно влияет на жизнь человека. То, от чего зависит его жизнь.
Подлинное никогда не бывает уродливым. Но едва только теряется чувство меры... Стоит посмотреть на универмаги, магазины со множествам прилавков и т.д.
Если бы у меня хватило мужества или если бы я не нес ответственности за мою семью, я хотел бы жить в хижине или домике, настоящем, как эти магазины-«прилавки»: добротная сосновая мебель, сосновые перегородки, печка, в углу — водяной насос, может быть, книжная полка...
Среда, 10 августа 1960 г.
Критики чаще всего упрекают меня за то, что я выбираю своих персонажей среди людей примитивных, неразвитых и, следовательно, не способных противостоять своим инстинктам и страстям. Но не принадлежат ли эти критики к числу тех, кто считает себя людьми развитыми лишь потому, что им удалось запомнить несколько исторических дат и получить несколько дипломов, к числу тех, кто принимает нашу кратковременную цивилизацию за нечто, установленное раз и навсегда, а нашу еще незрелую мораль — за гуманизм?
Разве биологи в большинстве своем не исходят при изучении жизни из наблюдений за простейшими организмами? И сегодня, когда врач и психолог по-новому подходят к человеку, не следует ли изучать и его на самых простейших примерах?
Кстати, я заметил — и не только заметил, но знаю по опыту, — что интеллигенты, люди образованные и высокоразвитые, подвержены воздействию своих глубинных инстинктов и страстей не менее, чем все прочие. С той лишь разницей, что они пытаются оправдать свои поступки.
Например, поведение Наполеона мало чем отличалось от поведения какого-нибудь честолюбца из провинциального городка. Все дело в масштабе, пропорциях. Суть же одна. Бальзак в своей личной жизни вел себя не менее наивно, чем самый простодушный, самый примитивный из его персонажей.
А какие вспышки гнева, какие обиды, какие мелочные расчеты были свойственны Гюго или, например, Пастеру.
Я видел, как величайшие медики занимались недостойными интригами, чтобы получить лишнюю медаль, лишний орден, кресло в Академии медицинских наук.
Греческие трагики, Шекспир и все драматурги вообще показывали страсти в чистом виде — страсти человека улицы, — наделяя ими королей, императоров и прочих великих мира сего.
Я же выбрал простого человека (правда, так было не всегда: см. «Президента», «Сына» и некоторые другие романы) прежде всего, чтобы избежать иезуитских объяснений и искусственных реакций, вызываемых в человеке культурой и образованием.
Поступки простых людей менее деланны, более непосредственны.
20 сентября 1960 г.
Вот уже тридцать лет, как я тщетно пытаюсь внушить, что преступников, как таковых, не существует.
27 октября 1960 г.
Три дня идет конгресс криминалистов в Лионе. Юристы, врачи-психиатры, судебно-медицинские эксперты, социологи, тюремные священники, полицейские, и каждый из них — знаток своего дела. Люди, обладающие в известной мере сознанием своего долга (правда, немало и проявлений мелкого тщеславия). Но уровень — на удивление средний. Каждый говорит на своем языке и еле снисходит до разговора с сидящим рядом специалистом.
Что же до преступника, являющегося, так сказать, исходной точкой всей их деятельности...
Над ним склоняются. С лупой, или со скальпелем, или с различными теориями. Его заставляют выполнять различные тесты — столь же нелепые, как и те, которые предлагают в некоторых американских штатах, прежде чем. выдать водительские права. Человек? Он никого не интересует — все эти специалисты не выходят за рамки своего класса, своей среды. Они снова склоняются над ним. И прибытие фотографа интересует их куда больше, чем непосредственный контакт с преступником.
А жаль. Я уже говорил, что такое же впечатление производит на меня то, что происходит в политике. Да и вообще во всех областях жизни.
Я не был ни анархистом, ни даже левым. И будучи бедным, я, наоборот, без всякой горечи признавал необходимость деления общества на классы.
И лишь постепенно, знакомясь ближе, а порой совсем близко, с теми, кто возглавляет, кто направляет, кто распоряжается, кто решает и кто мыслит в рамках своей профессии, я начал испытывать страх.
Если бы существовали весы, на которых можно было бы взвешивать людские достоинства...
Я шел путем отнюдь не традиционным. И чем ближе я подходил к старости, тем больше становился «против». Я бы сказал: против почти всего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});