Невероятная жизнь Фёдора Михайловича Достоевского. Всё ещё кровоточит - Паоло Нори
Дослушав до конца, Григорович берет рукопись и относит ее своему другу Николаю Некрасову[10], молодому (он тоже родился в 1821 году, как и Достоевский), но уже широко известному поэту.
1.11. Той ночью
Достоевский вспоминал, что вечером того же дня, когда рукопись уже была у Некрасова, он отправился к одному из своих старых товарищей, жившему довольно далеко.
Всю ночь они проговорили о романе Гоголя «Мертвые души», раскрывая книгу и зачитывая из нее вслух.
«Тогда это бывало между молодежью, – пишет Достоевский, – сойдутся двое или трое: „А не почитать ли нам, господа, Гоголя!“ – садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь. Тогда между молодежью весьма и весьма многие как бы чем-то были проникнуты и как бы чего-то ожидали».
Это все равно что сегодня собралась бы компания двадцатилетних итальянцев скоротать вечер, и кто-то вдруг предлагает: «Народ, а не почитать ли нам Фосколо[11]?» И все соглашаются: «Конечно, как мы сразу не подумали! Давайте почитаем Фосколо!
1.12. Странное впечатление
Когда я читаю о том, с каким пиететом относились к писателям в России, на итальянца вроде меня это производит чрезвычайно странное впечатление; я говорю не только о Достоевском, но и о русских писателях в целом, о той роли, какую они играли в обществе.
Толстой, например, основал нечто вроде религии: множество людей стремилось во всем подражать ему, они ездили на велосипедах по его примеру и питались как Толстой; были рестораны, облюбованные толстовцами.
Это все равно что сегодня в Италии нашлись бы люди, которые питались бы как Савиано[12].
Или как Скурати[13].
Или как Микела Мурджа[14].
Или как Паоло Нори, не приведи господь.
1.13. «Это выше сна!»
В общем, Достоевский с другом долго читают «Мертвые души» Гоголя, и домой он возвращается уже в четыре утра; дело происходит в конце мая, в Петербурге белые ночи, солнце практически не заходит: ночью светло почти как днем.
«Стояло прекрасное теплое время, – пишет Достоевский, – и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу».
Поначалу собирались прочитать страниц десять и посмотреть. Но, дойдя до десятой страницы, решили прочитать еще десять, а затем, не отрываясь, читали по очереди всю ночь, сменяя друг друга.
«„Читает он про смерть студента, – передавал мне потом уже наедине Григорович, – и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!» Это про вас-то, и этак мы всю ночь“. Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: „Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!“».
Некрасов обещает в тот же день отнести рукопись Виссариону Белинскому.
1.14. Виссарион Белинский
Самыми известными русскими публицистами того времени были не те, кто писал про политику, как сегодня в Италии, а те, чьей сферой интересов была литература, кто рассказывал о книгах и поддерживал писателей; самым знаменитым из русских публицистов той эпохи был Виссарион Белинский.
Для России начала девятнадцатого века Виссарион Белинский был кем-то вроде Марко Травальо[15] для сегодняшней Италии, с той существенной разницей, что Белинскому не приходилось иметь дело с людьми типа Берлускони, Берсани, Д’Алема, Вельтрони, Ренци, Сальвини, Ди Майо или Ди Баттиста[16]. Круг его интересов – Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Герцен, Лесков, Аксаков, Гончаров, Салтыков-Щедрин…
Стоит ли говорить, что это было необыкновенное время.
1.15. Дневник писателя
Спустя тридцать с небольшим лет, в 1877 году, в январском номере журнала «Дневник писателя», выпускавшегося Достоевским в одиночку и имевшего необыкновенный успех, он вспоминал:
«Все наши критики (а я слежу за литературой чуть ли не сорок лет), и умершие, и теперешние, все, одним словом, которых я только запомню, чуть лишь начинали, теперь или бывало, какой-нибудь отчет о текущей русской литературе чуть-чуть поторжественнее (прежде, например, бывали в журналах годовые январские отчеты за весь истекший год), – то всегда употребляли, более или менее, но с великою любовью, все одну и ту же фразу: „В наше время, когда литература в таком упадке“, „В наше время, когда русская литература в таком застое“, „В наше литературное безвременье“, „Странствуя в пустынях русской словесности“ и т. д. и т. д. На тысячу ладов одна и та же мысль. А в сущности, в эти сорок лет явились последние произведения Пушкина, начался и кончился Гоголь, был Лермонтов, явились Островский, Тургенев, Гончаров и еще человек десять по крайней мере преталантливых беллетристов».
Можно назвать также и самого Достоевского, и Льва Толстого, Николая Лескова, Александра Герцена, Сергея Аксакова, Николая Чернышевского, Михаила Салтыкова-Щедрина, Фёдора Тютчева, Николая Некрасова и Афанасия Фета. И это как минимум. Не говоря уже о Козьме Пруткове, авторе знаменитых афоризмов: «Если у тебя есть фонтан, заткни его; дай отдохнуть и фонтану. Никто не обнимет необъятного. Если хочешь быть счастливым, будь им».
1.16. Но вернемся в май 1845 года
Некрасов приносит рукопись Белинскому.
«Новый Гоголь явился!» – закричал Некрасов, входя к нему с «Бедными людьми». «У вас Гоголи-то как грибы растут», – строго заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда вечером Некрасов опять зашел к нему, Белинский встретил его «в волнении» со словами: «Приведите, приведите его скорее!»
И вот Некрасов приводит к нему Достоевского.
1.17. Одной чертой
«Помню, – пишет Достоевский, – что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я представлял его себе почему-то совсем другим – „этого ужасного, этого страшного критика“. Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно.
„Что ж, оно так и надо“, – подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего [на самом деле ему уже двадцать три] начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: „Да вы понимаете ль сами-то, – повторял он мне несколько раз, вскрикивая по своему обыкновению, – что это