Соломон Волков - Страсти по Чайковскому. Разговоры с Джорджем Баланчиным
Людям трудно сделать нужное усилие, чтобы понять Чайковского. Некоторые скрипачи его понимают. Пианистам нравится Первый фортепианный концерт Чайковского. Но отношение такое: сыграли — ну и хорошо, и достаточно. Никто не держится за эту музыку. Правда, некоторые балетные держатся. Они любят Чайковского, и не только балеты, а любят слушать его симфоническую музыку. Я иногда разговариваю с балеринами, совсем еще маленькими девочками, пробую им объяснить: «Чайковский — это гениально! Послушайте, послушайте, какая музыка!»
Чтобы понять красоту Пятой симфонии Чайковского, к ней надо прислушаться! Надо перестать бежать, надо остановиться, сосредоточиться. Но у людей нет времени. Все бегут, спешат. Кто обращает внимание на музыку?
Чайковский никогда не был модным. При его жизни «передовые» русские считали, что он недостаточно русский композитор. Немцам, наоборот, казалось, что Чайковский слишком грубый, слишком русский, что его музыка «воняет». В России после революции Чайковского презирали, писали в газетах, что его музыка пессимистическая, упадочная, не нужна пролетариату. Почему-то считали, что пролетариату должны понравиться оперы Мейербера, они больше соответствовали «революционному моменту», как тогда любили говорить.
Дягилев поставил «Спящую красавицу» Чайковского в Лондоне в 1921 году, но там тоже никто ничего не понял. Дягилев чуть не разорился тогда. И когда я приехал в Америку, здесь Чайковского тоже не так уж много играли. Я не говорю о двух или трех симфониях. Но вот я «Серенаду» поставил — оказалось, никто «Серенады» Чайковского не знал. Ее не играли. И оркестровых сюит Чайковского не играли — ни Первой, ни Второй, ни Третьей. Ничего не знали о его «Моцартиане». Совсем не играли фортепианную музыку Чайковского, если не считать Первого фортепианного концерта.
Мы здесь, в нашем театре, годами играем Чайковского. Я в Америке уже около сорока лет, и в каждом сезоне мы играем Чайковского не меньше двадцати пяти раз. Все время играем. У нас в репертуаре, наверное, пятнадцать балетов на музыку Чайковского.
И все равно снобы не соглашаются, что Чайковский — великий композитор. И никогда не согласятся. Они будут изображать, что любят Телемана или какого-нибудь другого забытого композитора эпохи барокко, сочинившего миллион одинаковых концертов. Я думаю, что если даже они прочтут все это, то все равно скажут: «Мы не согласны с этим совершенно! Мы считаем, что Чайковский — посредственность!» Но намыто какое до них дело!
То же было, кстати, и со Стравинским, и с Равелем. Ведь Равеля тоже не любили. Когда я объявил фестиваль Равеля, меня все спрашивали: «почему Равель»? И один музыкальный критик написал: Равель — это совершенно второстепенный композитор, что же вы делаете, зачем вы его играете, ведь Дебюсси гораздо лучше!
Я с таким мнением не согласен. Опера Равеля «Дитя и волшебство» — это гениальная вещь. Но ее надо медленно изучать, смаковать. Постепенно, мне кажется, публика согласилась со мной, что Равель замечательный композитор. И Стравинского приняли. Нужно уметь быть терпеливым.
Конечно, я этого добиваюсь не один. Мои мальчики ставят балеты на музыку Чайковского. Я им советовал, что взять. Питер Мартине покажет «Итальянское каприччио», Жак д'Амбуаз — Концертную фантазию для фортепиано с оркестром. Эту вещь совсем не играют, хотя в ней есть изумительная музыка. Джон Тарас работает с секстетом «Воспоминание о Флоренции», который знают лучше, чем, скажем, замечательные квартеты Чайковского, но все же недостаточно. Джерри Роббинс выбрал фортепианные пьесы из цикла «Времена года».
И конечно, Чайковский всегда с нами. Об этом не хочется говорить; боюсь, что неправильно поймут. Может быть, об этом даже нехорошо говорить. Но это правда. Во всем, что я делал на музыку Чайковского, я ощущал его помощь. Это не был прямой, буквальный разговор. Но когда я работал и видел — что-то получается, я чувствовал, что это Чайковский мне помог. Или же он говорил — «не надо». И опять — это не значит, что Чайковский меня останавливал за руку. Но если я видел, что балет не выходит, то значит, и не надо его делать. Значит, в этом мне Чайковский не поможет. Когда я делал «Серенаду» — он мне помог. Почти вся «Серенада» сделана с его помощью. То же самое я чувствую насчет Стравинского. Когда мы готовили фестиваль Стравинского, он был с нами.
Волков: Такая вера в мистический контакт с великими покойниками распространена более среди русских музыкантов, нежели среди их рационально настроенных западных коллег. Знаменитый русский виолончелист и дирижер Мстислав Ростропович рассказывал: «Когда меня пригласили продирижировать оперой Прокофьева "Война и мир" в московском Большом театре, то администрация хотела, чтобы я провалился. Мне дали всего три репетиции. Я обязан был провалиться!»
«В день представления, — продолжал Ростропович, — я поехал на могилу Прокофьева под Москвой. Обнял надгробный камень. И попросил Прокофьева помочь мне. Он мне помог. Я уверен в этом, потому что только он один мог мне помочь. Опера прошла триумфально».
Баланчин: Уменя бывало такое. Не выходит — и тогда попросишь Чайковского: «Пожалуйста!» Я композитора не видел, но обращался к нему. Я никогда не говорил об этом. Об этом неудобно говорить. Но один, без помощи Чайковского, я не справился бы. Сам бы я не мог, у меня ума бы не хватило.
Волков: Ощущение диалога с мертвыми помогает русским преодолевать страх смерти. Для них тот свет населен знакомыми людьми, а значит, уже не так пугающ. Появляется ощущение обжитости, почти уюта. Поэтому Ростропович на вопрос, боится ли он смерти, решительно отвечает: «Нет! В той жизни я имею больший баланс, чем в этой. У меня там больше друзей. И я с ними общаюсь там на уровне новой, другой жизни.
Вот почему я не боюсь смерти». Это ощущение личного, почти интимного контакта с великими тенями — свойство, типичное для русского сознания.
Баланчин: Это русская черта. Но это также свойство всех театральных людей. Ты вдруг ощущаешь присутствие Чайковского и понимаешь: «Это, конечно, он! Я иду работать вместе с ним. Он мне поможет».
Детство
Баланчин: Чайковский больше любил мать, чем отца. Уже когда он был взрослым, то все еще не мог говорить о ней без слез. Она умерла от холеры, когда Чайковскому было всего четырнадцать лет. Это была незаживающая рана на всю жизнь. И как мы знаем, смерть от холеры стала для Чайковского навязчивой идеей. Мать Чайковского была французского происхождения. Мальчика в семье называли Пьером, хотя по-русски правильно было бы — Петр или Петя. Так и меня называли в школе Жоржем, хотя правильно было бы — Георгий или Юра Самые сильные свои впечатления человек почти всегда получает в детстве. Особенно это справедливо по отношению к музыкантам и танцорам, потому что музыкой и балетом обыкновенно начинают заниматься очень рано. Мы знаем, что родители Чайковского очень его любили. Этому можно только позавидовать. Каждому хочется быть в семье любимым ребенком, но не каждому такое счастье выпадает. Родители Чайковского также верили в то, что Пьер будет замечательным музыкантом. И сам Чайковский с детства был уверен в том, что будет знаменитым композитором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});