Эммануил Казакевич - Дом на площади
— Где ваша рота? — внезапно спросил Мигаев, заметив Чохова.
Чохов ответил, вытянувшись и приложив руку к козырьку фуражки:
— На тактических занятиях согласно расписанию. Тема: наступление стрелкового взвода на долговременную огневую точку противника.
Мигаев усмехнулся и сказал:
— Что ж! Правильно. — Потом добавил: — Не уходите. Мне надо с вами поговорить.
— Есть, — сказал Чохов и подошел к окну.
В комнату ввалились офицеры-артиллеристы из другой части. Мигаев сдал им по акту полковую артиллерию. Они вместе с Мигаевым и начальником артиллерии полка вышли во двор, и Чохов из окна увидел всю церемонию сдачи пушек и минометов. Большие тягачи цепляли пушки и минометы. Орудия были начищены до блеска; казалось, что они совсем новые. Только на стволах виднелись отметины, которыми пушкари засекали количество подбитых вражеских танков, транспортеров, самоходок. Шоферы и артиллеристы курили, о чем-то разговаривали. Пожилой минометчик с двумя орденами Славы на груди ласково трогал большими узловатыми пальцами ствол своего миномета. Колонна артиллерии тронулась наконец в путь, а полковые артиллеристы, оставшиеся во дворе, долго махали ей руками, прощаясь, очевидно навсегда, со своим оружием.
Мигаев снова вошел в комнату. Шел он не так, как обычно — быстро, вприпрыжку, а медленно, устало. Следом за ним появился какой-то интендант, сообщивший, что он привез машины с сахаром, сыром и маслом — продуктовые посылки демобилизуемым.
— Так, значит, — сказал Мигаев, покосившись на Чохова, — масло вместо пушек.
Потом Мигаев опять куда-то ушел, за ним потянулись писаря, и Чохов на минуту остался совсем один в комнате штаба. В этот момент открылась одна из дверей, и вошел командир полка Четвериков — большой, кривоногий, со своей обычной кубанкой на голове. Он не заметил Чохова. Он подошел к окну и так же, как давеча Чохов, походил туда и обратно по комнате.
Чувствовалось, что ему нечего делать и что праздность эта удивляет и беспокоит его. Заметив наконец одинокого Чохова, он пристально посмотрел на него, на мгновение принял независимый и деловой вид человека, который о чем-то важном размышляет. Потом, видимо решив, что ни к чему притворяться, или, может быть, уловив в глазах командира роты то же выражение, которое было и в его собственных глазах, он направился к нему, пожал его маленькую руку своей огромной жирной рукой (впервые за время совместной службы) и сказал:
— Отвоевались.
Слово было как слово, и не в нем была сила. Сила была в выражении глаз Четверикова. Он глядел на Чохова с нежностью, беспомощной потому, что она не могла ни в чем существенном выразиться.
Его позвали, и он тут же ушел. А Чохов, потеряв надежду дождаться Мигаева, покинул штаб и направился за город, туда, где находилась его рота.
II
Он подошел к своей роте в тот момент, когда солдаты расположились отдыхать. Они курили. Тонкие дымки сигарет подымались отвесно вверх: ветра не было.
Остановившись в придорожных кустах, Чохов посмотрел на сидевших и лежавших в самых разнообразных позах солдат. Над ними неподвижно висела густая листва старых деревьев, незнакомых Чохову, — по-видимому, буков. Но и эти деревья, и причудливые холмики, поросшие травой, и красная черепица крыш недалекого селения, и бледно-голубая полоса Эльбы невдалеке — все это воспринималось Чоховым, но не фиксировалось в его голове. Внимание его было устремлено именно на людей в выцветших, почти белых гимнастерках. Он смотрел на них так, словно видел их впервые. Как всегда, парторг роты Сливенко был в центре оживленно беседующего кружка. Он что-то неторопливо говорил и время от времени рубил воздух коротким жестом правой руки. Чохов теперь глядел на него не бегло, не по-командирски, не так, как офицер рассматривает внешность одного из своих солдат, одним словом, не так, как смотрел на него раньше, а так, как один человек рассматривает другого. Он смотрел на него, как на незнакомца. Смуглое лицо, иссиня-черные усы, уютно примостившаяся под ними маленькая трубочка, добрые и спокойные глаза — все это, казалось Чохову, он видит впервые. «Красивый человек», — подумал Чохов. Он никогда раньше не думал о ком-нибудь из своих солдат вот так, сугубо по-граждански. Ему очень захотелось узнать, о чем рассказывает Сливенко солдатам. «Наверно, о мирном строительстве», — догадался он, усмехнувшись не без некоторого ревнивого чувства.
Перерыв между тем кончился. Солдаты неторопливо встали, рассыпались в цепь и начали лениво перебегать. Командиры взводов, три молодых лейтенанта, недавно прибывшие в полк, так же неторопливо шли — во весь рост — вслед за солдатами; туго набитые полевые сумки тяжело болтались на их боках. Чохов недовольно поморщился.
— Так и убить могут, — пробормотал он, недовольный забвением известного суворовского правила: «В учебе, как в бою».
Его заметили. Лейтенанты подошли к нему. Он коротко велел демобилизованных построить отдельно и вести их в казарму.
Пожилые солдаты покинули боевые порядки и, отряхнув с одежды приклеившиеся травинки и пыль германской земли, пошли к Чохову, не видя его. Они улыбались. Об этом миге они мечтали много недель, хотя ждали терпеливо и в полной готовности продолжать свою службу и дальше, если это понадобилось бы. Нет, их вовсе не огорчала предстоящая разлука с командиром роты капитаном Чоховым и со своими насквозь просоленными, побелевшими от пота и дождя гимнастерками. Их ожидали в России семьи и труды, прерванные в то знаменитое июньское воскресенье 1941 года. Они построились и пошли обратно в город, пошли без песни, потому что уже принадлежали не армии, а своей частной жизни, — то есть они перешли из одной армии в другую, гораздо более обширную, в армию просто трудящихся людей.
В час дня на станцию Виттенберг были поданы эшелоны. Чохов, пришедший провожать солдат, молча стоял на перроне. Солдаты погрузились. Сливенко, назначенный помощником начальника эшелона, был все время занят погрузкой и уже перед самым отходом поезда подбежал к Чохову. Они молча пожали друг другу руки. Чохову хотелось что-то говорить, даже кричать: ему жалко было отпускать Сливенко — не от себя, а из армии. «Каких людей забирают из армии», — думал Чохов, для которого армия была превыше всего. А когда он увидел, что у Сливенко увлажнились глаза, он ощутил внезапный жар в груди и впервые в жизни почувствовал, что может заплакать.
Поезд трогался. Сливенко обнял капитана крепким и кратким объятием и полез в вагон. Чохов же повернулся на каблуках и пошел, не разбирая дороги, в город.
Вечером того же дня уехали и старшина Годунов, и сержант Гогоберидзе, и остальные. Они направлялись в распоряжение Третьей ударной армии. Расставание с Годуновым было не столь печальным потому, что старшина, как-никак, оставался в армии, а переход из части в часть был в порядке вещей. Это как бы даже и не было расставанием, а обычным воинским перемещением. Все-таки Годунов и Чохов долго стояли возле машины под начавшимся к вечеру дождем. Правда, они ничего друг другу не говорили, но думали одно и то же, и каждый про себя вспоминал прошедшие бои, которые, канув в вечность, казались теперь еще более великими и более героическими, чем, может быть, были на самом деле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});