Леонид Фризман - Остроумный Основьяненко
Врагом просвещения его не назовешь, скорее уж мы от его нынешнего уровня отстали: «Что и говорить! ученье свет! не нашему темному времени чета! Сколько книг выходит! Ведь без ума книги не напишешь, а напечатать и не думай». Не мог основатель института благородных девиц особо не отметить, что «и женское воспитание дошло до совершенства. Посмотри, как ловко танцуют, как зашнурованы; пустятся же по-французски, так матушки за ними пас! Иная и без пансиона такая выдет вострушка, что в глаза мечется»[37]. Упомянута и знакомая нам по прошлым письмам Дуняша, возвращенная из пансиона: «Вышла козырь-девка». Это определение спустя много лет станет заглавием одной из наиболее известных повестей Квитки.
Однако, присматриваясь к тексту письма, нельзя не ощутить, что к восторгам Фалалея подмешана немалая доля иронии. «Преотменное воспитание» заключается в том, что «все питомицы зашнурованы, втянуты так, что любо глядеть; коли иная не прямо себя держит, так на пол ее часов на шесть, чтоб лежала на спине <…> Все, мои крошки, худеньки! Да и способ прекрасной, чтоб не толстели: взрослым суп, картофель и репа; средним суп да репа, а меньшим одна репа. Зато уж ни одной толстенькой не увидишь; все, как палочки, и экономия в порядке. А буде кто из родителе и поклонился бархатом или гарнитуром, так тотчас дочка и поступит в прилежные и за отличие удостоится кушать с м. Сан-Дан за одним столом. Тут уж все не то; одних пирожных три и всего вдоволь»[38].
Иронией пронизано и последнее письмо, наполненное жалобами на то, что при нынешнем разномыслии он, бедняга, не знает, чему верить и осознать, «хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?» Сам я, признается он, не люблю иметь своего мнения. Куда нам за умниками! Пусть другие рассуждают, а я к готовому пристану. Только та беда, что не знаешь, к какому мнению пристать. Один убеждает деньги не проматывать, а приумножать их торговыми оборотами, другой, напротив, говорит: «…Живи в свое удовольствие, не отказывай себе ни в чем; содрал все с мужичков, занимай; продай голяков и доживай веку. Пусть те страдают, кому ты должен; а умер, тогда хоть волк траву ешь!»[39]
Описав мошеннические проделки, творящиеся вокруг, Фалалей восклицает: «Вот умение жить! вот просвещение!», «Нынешний век не нашему старинному веку чета! Не прежнее однообразие!» Как пример распространения дворянских нравов в мещанском кругу приводится рассказ о том, как, «накормивши, напоивши нас, хозяин не поскупился подать нам еще и кофе, сваренное в горшке, что был прежде с кашей». Он просит «старца» вразумить его, наставить, «как переменить весь сей порядок», но оказывается, что для себя он уже все решил: «Заплатить долги я уже знаю как: четверно оброк – так лет в пять все выплачу и копейку зашибу, и могу вступить в откуп, подряды да и разбогатею. Тогда излишек можно будет проживать по своей воле»[40].
Сопоставление двух «серий» фалалеевских писем – «Писем к издателям» и «Писем к Лужницкому старцу» подводит к значимым выводам. Пронизывающее последние противопоставления «века нынешнего» «веку минувшему» – безусловное следование «Письмам к Фалалею» Новикова, где сравнения также выдержаны преимущественно на материальном, бытовом и лишь отчасти нравственном уровне: «Экое времечко; вот до чего дожили; и своего вина нельзя привезть в город: пей-де вино государево <…> Дали вольность, а ничего не можно своею волею сделать; нельзя у соседа и земли отнять: в старину-то побольше было нам вольности <…> Нонече и денег отдавать в проценты нельзя: больше шести рублей брать не велят, а бывало, бирали на сто и по двадцати по пяти рублей. Нет-ста, кто что ни говори, а старая воля лучше новой <…> Вера-та тогда была покрепче; во всем, друг мой, надеялись на Бога, а нонече она пошатнулась, по постам едят мясо и хотят сами все сделать; а все это проклятая некресть делает: от немцев житья нет <…> Эх! перевелись-ста старые наши большие бояре. То-то пожили да поцарствовали, как сыр в масле катались: и царское, и дворянское и купецкое, все было у них <…> А нынешние господа что за люди, и себе добра не хотят. Что ж и говорить: все пошло на немецкий манер»[41] и т. п.
Но есть и отличия. Новиковские персонажи твердо знали, чего они хотят и что их не устраивает в произошедших переменах. Автор «Писем к Лужницкому старцу», хотя тоже скорбит, что «все идет на иностранный манер», такой уверенностью в своей правоте уже не обладает, он сомневается: «…хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?» «Нынешний век», нарождающийся капитализм уже подрывал сложившиеся устои и материальных, и нравственных отношений, и Квитка их ощущал, но до конца, видимо, не осмысливал.
С. Д. Зубков обращал внимание на то, что перемены, наблюдаемые в суждениях Фалалея, отразили эволюцию самого Квитки, что сказалось и в стилевых отличиях «первой серии» от «второй». Исчезла говорливость, за которой крылась неясность мысли, поверхностность безапелляционных суждений, исчезли сомнительные остроты, зато появилось ощущение определенной растерянности перед лицом того, что «все не то и все не так идет».
Особого внимания заслуживает догадка исследователя, что к 1822 г. Квитка, обогащенный обильным жизненным материалом, оказался не готов к его осмыслению и обобщению, и поэтому «вторая серия» оборвалась на четвертом письме: «Уже недостаточно было ставить недоуменные вопросы, нужно было на каждый из них дать определенный ответ». Начиная «письма» Повинухина, Квитка имел намерение изобразить историю всей жизни этого недотепы. В тексте разбросано много намеков о приключениях, которые в опубликованных частях цикла не объясняются. Очевидно, предполагалась публикация полного «жития и похождений» Повинухина или, по крайней мере, отрывков его «разнокалиберной жизни с самого детства». Автограф «писем» не сохранился, нет сведений и о том, существовала ли в то время рукопись упоминаемого «жития», или оно оставалось только в сфере замыслов и заготовок. Однако «письма» Повинухина явились частичным наброском, первым зернышком, из которого выросли будущие Пустолобов-Столбиков и Халявский. Но между ними пролегла длительная творческая пауза и целый период драматического творчества[42].
В мае 1828 г. Квитка досрочно уходит в отставку с поста уездного предводителя дворянства, что некоторые его биографы связывали с интенсивным обращением к драматургии. В 1828–1830 гг. он отправляет в Московский цензурный комитет несколько комедий: «Приезжий из столицы, или Суматоха в уездном городе», «Дворянские выборы», «Турецкая шаль, или Так водится», «Дворянские выборы, часть вторая, или Выбор исправника», «Шельменко – волостной писарь», «Ясновидящая». Исследователи с полным основанием усматривали связь между проблематикой этих пьес и «Письмами», появившимися десятилетием ранее: «Каждая из них содержала как бы часть ответа на вопрос Фалалея Повинухина: „Хорошо ли мы живем? И так ли в нашем звании жить должно?“»[43].
Позднее драматургическая струя в его творчестве ослабевает. Хотя в 1830-е и в начале 1840-х гг. были созданы самые популярные его комедии «Шельменко-денщик» и «Сватанье на Гончаровке», главным его делом в литературе становится проза. Обращение к прозе свидетельствовало о том, что живший в Харькове Квитка чутко улавливал запросы русского литературного процесса. Еще Бестужев в первом из своих обзоров «Взгляд на старую и новую словесность в России» сетовал, что «у нас такое множество стихотворцев (не говорю, поэтов) и почти вовсе нет прозаиков»[44]. Буквально то же писал М. Ф. Орлов Вяземскому: «Займись прозою, вот чего не достает у нас. Стихов уже довольно»[45]. А десятилетием позднее, т. е. как раз тогда, когда Квитка четко определился как прозаик, Бестужев выразил свою прежнюю идею еще более решительно и страстно: «Стихотворцы, правда, не переставали стрекотать во всех углах, но стихов никто не стал слушать, когда все стали их писать. Наконец рассеянный ропот слился в общий крик: „Прозы, прозы! Воды, простой воды!“»[46]. Но Квитка не просто обратился к прозе, он нашел тот жанр, в котором наиболее преуспел и в котором были написаны произведения, сыгравшие определяющую роль в его литературной репутации, – малороссийская повесть. Первой из них стала повесть «Ганнуся».
Предположительно она была написана в 1831 г. и в начале 1832-го опубликована в журнале «Телескоп» под названим «Харьковская Ганнуся» и с таким редакционным уведомлением: «Я получил от одного почтенного русского писателя, живущего в Малороссии, две повести с лестным для меня правом пересказать их по-своему. Я никак сим не воспользовался бы, если б пределы журнала позволили поместить их в том виде, как они мне доставлены; но я должен был их сократить слишком втрое. Следовательно, автора должно благодарить за изобретение и расположение, а за рассказ ответственность падает на меня. Погодин»[47].